|
Бібліотека Страуса - Герман Мелвилл - Моби Дик, или Белый Кит |
| |
Повернутись по переліку книжок автора Сторінка 17 Вот уже несколько дней, как мы покинули Нантакет, а капитан Ахав всё ещё не показывался на палубе. Его помощники сменяли друг друга на вахте, и можно было подумать, что они — единственные командиры корабля, если бы только они не выходили порой из капитанской каюты с такими неожиданными, не допускающими возражения приказами, что сразу становилась очевидной вся условность их власти. Там, внизу, находился их верховный господин и диктатор, по сей день недоступный взорам тех, кто не обладал правом входа в святая святых капитанской каюты.
Всякий раз, подымаясь на палубу по окончании вахты внизу, я спешил взглянуть на шканцы — не появилось ли там новое лицо; ибо моё прежнее смутное беспокойство при мысли о таинственном капитане обернулось теперь, в морском безлюдье, каким-то смятением, и оно ещё усилилось под влиянием той сатанинской несусветицы, которую плёл оборванец Илия и которую я теперь всё чаще вспоминал невольно, но до тонкостей отчётливо. Я не в силах был противиться воспоминаниям, хотя в иные минуты и готов был сам смеяться над торжественно причудливыми словами пристанского пророка. Но как ни сильны были во мне дурные предчувствия, как ни глубоко было моё беспокойство, всякий раз, как я оглядывал палубу, я убеждался, насколько беспочвенны подобные ощущения. Правда, команда во всём составе, включая гарпунёров, являла собою сборище гораздо более варварское, дикое и пёстрое, чем миролюбивые экипажи купеческих судов, на которых я плавал прежде, но я относил это — и относил совершенно справедливо — за счёт свирепого своеобразия неистовой скандинавской профессии, на путь которой я уже ступил безвозвратно. А вид трёх главных командиров судна, трёх помощников капитана, был словно рассчитан на то, чтобы успокоить все эти тусклые опасения, чтобы внушать уверенность и бодрость в преддверии долгого плавания. Это были три превосходных командира, три отличных — каждый на свой лад — человека, какие не так-то часто теперь встречаются, и все трое родом американцы — с Нантакета, Вайньярда и Кейп-Кода.
Наш корабль вышел из гавани как раз на рождество, так что вначале нас сопровождал трескучий полярный мороз, хотя мы всё время убегали от него к югу, с каждым градусом и каждой минутой северной широты оставляя позади безжалостную зиму с её непереносимой стужей. И вот в одно туманное утро, уже не столь удручающее, но всё ещё достаточно серое и мрачное, когда подгоняемый попутным ветром корабль летел вперёд, с угрюмой быстротой мстительно врезаясь в морское лоно, я по зову вахтенного поднялся на палубу, взглянул, как обычно, по гакаборту и содрогнулся. Действительность превзошла опасения: на шканцах стоял капитан Ахав.
Никаких следов обычной физической болезни и недавнего выздоровления на нём не было заметно. Он был словно приговорённый к сожжению заживо, в последний момент снятый с костра, когда языки пламени лишь оплавили его члены, но не успели ещё их испепелить, не успели отнять ни единой частицы от их крепко сбитой годами силы. Весь он, высокий и массивный, был точно отлит из чистой бронзы, получив раз навсегда неизменную форму, подобно литому Персею Челлини[127]. Выбираясь из-под спутанных седых волос, вниз по смуглой обветренной щеке и шее спускалась, исчезая внизу под одеждой, иссиня-белая полоса. Она напоминала вертикальный след, который выжигает на высоких стволах больших деревьев разрушительная молния, когда, пронзивши ствол сверху донизу, но не тронув ни единого сучка, она сдирает и раскалывает тёмную кору, прежде чем уйти в землю и оставить на старом дереве, по-прежнему живом и зелёном, длинное и узкое клеймо. Была ли та полоса у него от рождения, или же это после какой-то ужасной раны остался белый шрам, никто, конечно, не мог сказать. По молчаливому соглашению в течение всего плавания на палубе «Пекода» об этом почти не говорили. Только однажды старший земляк Тэштиго, пожилой индеец из Гейхеда, стал суеверно утверждать, будто, только достигнув полных сорока лет от роду, приобрёл Ахав это клеймо и будто получил он его не в пылу смертной схватки, а в битве морских стихий. Однако это дикое утверждение можно считать опровергнутым словами седого матроса с острова Мэн, дряхлого старца, уже на краю могилы, который никогда прежде не ходил на нантакетских судах и никогда до этого не видел неистового Ахава. Тем не менее древние матросские поверья, вечно живущие фантастические вымыслы, которые он помнил без счёта, придали старцу в глазах окружающих сверхъестественную силу проницательности. И потому ни один из белых матросов не вздумал спорить с ним, когда старик заявил, что если капитану Ахаву суждено когда-либо мирное погребение — чего едва ли можно ожидать, добавил он вполголоса, — те, кому придётся исполнить последний долг перед покойником и омыть тело, убедятся тогда, что это у него белое родимое пятно от макушки до самых пят.
Мрачное лицо Ахава, перерезанное иссиня-мертвенной полосой, так потрясло меня, что вначале я даже и не заметил, что немалую долю этой гнетущей мрачности вносила в его облик страшная белая нога. Ещё раньше я слышал от кого-то о том, как эту костяную ногу смастерили ему в море из полированной челюсти кашалота. «Это правда, — подтвердил старый индеец, — он потерял ногу у берегов Японии, а его судно потеряло там все мачты. Но он смастерил себе и мачты, и ногу, не возвращаясь домой. Такого добра у него всегда вдоволь».
Меня поразила поза, в которой он стоял. С обеих сторон на юте «Пекода» под самыми бизань-вантами в настиле палубы были пробуравлены отверстия примерно на полдюйма в глубину. В такое отверстие он вставлял свою костяную ногу и, подняв одну руку, держался за ванты; он стоял выпрямившись и глядел не отрываясь вперёд, в море, которое расстилалось перед носом бегущего судна. И в этом пристальном, бесстрашном, вперёд направленном взоре была бездна несгибаемой твёрдости и непреоборимой, упрямой целеустремлённости. Ни слова не произносил он; ни слова не говорили ему помощники; но в каждом их жесте, в каждом шаге сквозило неприятное, почти болезненное ощущение того, что они находятся под внимательным хозяйским глазом. Отягчённый угрюмым раздумьем стоял перед ними Ахав, словно распятый на кресте; бесконечная скорбь облекла его своим таинственным, упорным, властным величием.
Недолго пробыв первый раз на воздухе, капитан Ахав удалился в свою каюту. Но с этого дня команда могла видеть его каждое утро: он либо стоял у своего опорного углубления, либо сидел на специальном костяном стуле, либо тяжело ходил по палубе. По мере того как небо над нами утрачивало суровость и становилось дружелюбнее, он всё меньше времени проводил в своём уединении; будто только безжизненный зимний холод, царивший в северных водах, принуждал его к затворничеству в начале плавания. И вот теперь мало-помалу мы привыкли к тому, что его можно было видеть на палубе почти что круглые сутки; но, залитый лучами долгожданного солнца, он всё ещё в своём бездействии казался здесь совершенно ненужным, словно лишняя мачта на палубе корабля. Однако «Пекод» ещё только направлялся в промысловые области, настоящее плавание было впереди, а всеми необходимыми приготовлениями к охоте распоряжались помощники, так что во внешней жизни не было пока ничего, чем мог бы заняться и увлечься Ахав, разогнав хоть на краткий миг тёмные тучи, что гряда за грядой громоздились на его челе, ибо тучи всегда избирают высочайшие горные пики.
И всё-таки спустя немного времени тёплые переливчатые увещевания ласковых, праздничных дней начали, колдуя, рассеивать понемногу его мрачность. Подобно тому как даже самый обнажённый, корявый, разбитый молнией старый дуб пускает наконец несколько зелёных побегов, радуясь приходу весёлых гостий [так], когда Апрель и Май, румяные девочки-плясуньи, возвращаются домой, в застывшие, унылые леса, так и Ахав наконец всё же поддался манящей девичьей игривости южных ветерков. И не однажды проглядывали у него во взоре тонкие ростки, которые у всякого другого человека распустились бы вскоре цветком улыбки.
Глава XXIX. Входит Ахав, позднее — Стабб
Прошло ещё несколько дней, льды и айсберги остались у «Пекода» за кормой, и теперь мы шли среди яркой эквадорской весны, неизменно царящей в океане на пороге вечного августа тропиков. Нежные, прохладные, ясные, звонкие, пахучие, щедрые, изобильные дни были, словно хрустальные кубки с персидским шербетом, через верх полные мягкими хлопьями замороженной розовой воды. Звёздные величавые ночи казались надменными герцогинями в унизанном алмазами бархате, хранящими в гордом одиночестве память о своих далёких мужьях-завоевателях, о светлых солнцах в золотых шлемах! Когда же тут спать? Нелегко сделать выбор между этими чарующими днями и обольстительными ночами. Но колдовская сила немеркнущей красоты придавала новые могущественные чары не только внешнему миру. Она проникала и внутрь, в душу человека, особенно в те часы, когда наступал тихий, ласковый вечер; и тогда в бесшумных сумерках вырастали светлые, как льдинки, кристаллы воспоминаний. Все эти тайные силы воздействовали исподволь на сердце Ахава.
Старость не любит спать; кажется, что чем длительнее связь человека с жизнью, тем менее привлекательно для него всё, что напоминает смерть. Старые седобородые капитаны чаще других покидают свои койки, чтобы посетить объятые тьмою палубы. Так было и с Ахавом; разве только что теперь, когда он чуть ли не круглые сутки проводил на шканцах, правильнее было бы сказать, что он покидал ненадолго палубу, чтобы посетить каюту, а не наоборот. «Точно в собственную могилу нисходишь, — говорил он себе вполголоса, — когда такой старый капитан, как я, спускается по узкому трапу, чтобы улечься на смертное ложе своей койки».
И вот каждые двадцать четыре часа, когда заступала ночная вахта и люди на палубе стояли на страже, охраняя сон своих товарищей внизу; когда, вытаскивая на бак бухту каната, матросы не швыряли её о доски, как днём, а осторожно опускали в нужном месте, стараясь не потревожить спящих; когда воцарялась на корабле эта ровная тишина, безмолвный рулевой начинал поглядывать на дверь капитанской каюты, и немного спустя старик неизменно появлялся у люка, ухватившись, чтобы облегчить себе подъём, за железные поручни трапа. Какая-то человечность и внимательность была ему всё же свойственна, ибо в эти часы он обычно воздерживался от хождения по шканцам; ведь в ушах усталых помощников, ищущих отдохновения всего лишь в шести дюймах под его костяной пятой, тяжкий его шаг отозвался бы такими трескучими оглушительными раскатами, что им мог бы присниться только скрежет акульих зубов. Но как-то раз он вышел, слишком глубоко погружённый в раздумье, чтобы заботиться о чём бы то ни было; своим тяжёлым, громыхающим шагом он мерил палубу от грот-мачты до гакаборта, когда второй помощник, старый Стабб, поднялся к нему на шканцы и с неуверенно-шутливой просьбой в голосе заметил, что если капитану Ахаву нравится ходить по палубе, то никто не может против этого возражать, но что можно ведь как-нибудь приглушить шум; вот если бы взять что-нибудь такое, скажем, вроде комка пакли, и надеть бы на костяную ногу… О Стабб! плохо же ты знал тогда своего капитана!
— Разве я пушечное ядро, Стабб, — спросил Ахав, — что ты хочешь намотать на меня пыж? Но я забыл; ступай к себе. Вниз, в свою еженощную могилу, где такие, как ты, спят под гробовыми покровами, чтобы заранее к ним привыкнуть. Вниз, собака! Вон! В конуру!
Ошарашенный столь непредвиденным заключительным восклицанием и внезапно вспыхнувшим презрительным гневом старого капитана, Стабб на несколько мгновений словно онемел, но потом взволнованно произнёс:
— Я не привык, чтобы со мной так разговаривали, сэр; такое обращение, сэр, мне вовсе не по вкусу.
— Прочь, — заскрежетал зубами Ахав и шагнул в сторону, словно хотел бежать от яростного искушения.
— Нет, сэр, повремените, — осмелев, настаивал Стабб. — Я не стану покорно терпеть, чтобы меня называли собакой, сэр.
— Тогда ты трижды осёл, и мул, и баран! Получай и убирайся, не то я избавлю мир от твоего присутствия.
И Ахав рванулся к нему с таким грозным, с таким непереносимо свирепым видом, что Стабб против воли отступил.
— Никогда ещё я не получал такого, не отплатив как следует за оскорбление, — бормотал себе под нос Стабб, спускаясь по трапу в каюту. — Очень странно. Постой-ка, Стабб, я вот и сейчас ещё не знаю, то ли мне вернуться и ударить его, то ли — что это? — на колени, прямо вот здесь, и молиться за него? Да, да, именно такая мысль пришла мне сейчас в голову, а ведь это будет первый раз в моей жизни, чтобы я молился. Странно, очень странно, да и он сам тоже странный, н-да, как ни смотри, а Стаббу никогда ещё не случалось плавать с таким странным капитаном. Как он на меня бросился! Глаза — словно два ружейных дула! Что он, сумасшедший? Во всяком случае, у него должно быть что-то на уме, как наверняка что-то есть на палубе, если трещат доски. И потом, он проводит теперь в постели не больше трёх часов в сутки; да и тогда он не спит. Ведь стюард Пончик рассказывал мне, что по утрам постель старика всегда бывает так ужасающе измята и изрыта, простыни сбиты в ногах, одеяло чуть ли не узлами завязано, а подушка такая горячая, будто на ней раскалённый кирпич держали. Да, горячий старик. Видно, у него, это самое, совесть, о которой поговаривают иные на берегу; это такая штуковина, вроде флюса или… как это?.. Не-врал-не-лги-я. Говорят, похуже зубной боли. Н-да, сам-то я точно не знаю, но не дай мне бог подхватить её. В нём всё загадочно; и для чего это он спускается каждую ночь в кормовой отсек трюма — так, во всяком случае, думает Пончик, — зачем он это делает, хотелось бы мне знать? Кто это ему там в трюме свидания назначает? Ну разве ж это не странно? Только где уж тут узнать. Вот всегда так. Пойду-ка я вздремну. Да, чёрт возьми, ради того только, чтоб уснуть, и то уж стоило родиться на свет. А ведь правда, младенцы, как родятся, так сразу же и принимаются спать. Как подумаешь, странно и это. Чёрт возьми, всё на свете странно, если подумать. Да только это против моих убеждений. «Не думай» — это у меня одиннадцатая заповедь; а двенадцатая: «Спи, когда спится». — Так что идём-ка ещё соснём немного. Однако постой, постой. Ведь он, кажется, назвал меня собакой? проклятье! он обозвал меня трижды ослом, а сверху навалил ещё целую груду мулов и баранов! Да он мог бы и ногой меня ударить, если на то пошло. Может, он даже ударил меня, да только я не заметил, потому что очень уж меня поразило его лицо. Оно светилось, точно побелевшая от времени кость. Да что же это за чертовщина со мной происходит? Меня ноги не держат. Словно вот поцапался со стариком и меня от этого наизнанку всего вывернуло. Клянусь богом, мне всё это, наверное, приснилось. Но как же, как, как? Остаётся только упихать всё это подальше. И скорее добраться до койки. А завтра ещё посмотрим на это проклятое колдовство при дневном свете, может, чего и надумаем. Утро вечера мудрёнее.
Глава XXX. Трубка После ухода Стабба Ахав стоял некоторое время, перегнувшись за борт корабля; потом, как это стало у него уже привычкой, он подозвал к себе матроса и послал его в каюту за костяным стулом и за трубкой. Раскурив трубку от нактоузного фонаря и поставив стул с подветренной стороны на палубе, он сел и затянулся.
Во времена древних викингов троны морелюбивых датских королей, как гласит предание, изготовлялись из нарвальих клыков. Возможно ли было теперь при взгляде на Ахава, сидящего на костяном треножнике, не задуматься о царственном величии, которое символизировала собой его фигура? Ибо Ахав был хан морей, и бог палубы, и великий повелитель левиафанов.
Несколько мгновений он молча курил, и густой дым вылетал у него изо рта частыми, быстрыми клубами, которые ветром относило назад, ему в лицо. «В чём тут дело? — заговорил он наконец, обращаясь к самому себе и извлекая мундштук изо рта. — Курение уже не успокаивает меня. О моя трубка! Видно, круто мне приходится, если даже твои чары исчезли. Мне предстоят труды и тяготы, а не развлечения, а я, неразумный, всё время курю и пускаю дым против ветра; так отчаянно пускаю против ветра дым, точно посылаю в воздух, как умирающий кит, последние свои фонтаны, самые мощные, самые грозные. Зачем мне трубка? Ей положено в безмятежной тишине сплетать белые дымные клубы с белыми шелковистыми локонами, а не с такими седыми взъерошенными космами, как у меня. Я не стану курить больше…»
И он швырнул горящую трубку в море. Огонь зашипел в волнах; мгновение — и корабль пронёсся над тем местом, где остались пузыри от утонувшей трубки. А по палубе, надвинув шляпу на лоб, снова расхаживал Ахав своей шаткой походкой.
Глава XXXI. Королева маб[128] На следующее утро Стабб рассказывал Фласку: — Никогда ещё не видел я таких странных снов, Водорез. Понимаешь, мне приснилось, будто наш старик дал мне пинка своей костяной ногой; а когда я попробовал дать ему сдачи, то, вот клянусь тебе вечным спасением, малыш, у меня просто чуть нога не отвалилась. А потом вдруг гляжу — Ахав стоит вроде этакой пирамиды, а я как последний дурак всё норовлю ударить его ногой. Но самое удивительное, Фласк, — ведь знаешь, какие удивительные сны снятся нам порой, — но самым удивительным было то, что, как я ни злился на него, а будто всё время думал при этом, что, мол, вовсе это и не такое уж тяжкое оскорбление, этот пинок Ахава. «Подумаешь, — говорю я себе, — чего уж тут такой шум поднимать? Ведь нога-то не настоящая». А это большая разница, чем тебя ударили: живой ли ногой или там рукой — или же каким-нибудь мёртвым предметом. Потому-то, Фласк, пощёчина в тысячу раз оскорбительнее, чем удар палкой. Живое прикосновение жжёт, малыш. И так у меня в этом сне всё перепутано и неувязано, я пока знай колочу, все пальцы на ноге разбил об чёртову пирамиду, а сам думаю про себя: «Ну что там его нога? Та же палка. Вроде костяной трости. Ей-богу, думаю, ведь это он просто шутя задел меня тросточкой, а вовсе не давал мне унизительного пинка. К тому же, думаю, погляди-ка хорошенько: вон у него какой конец ноги — там, где ступня должна быть, — прямо остриё; вот если бы какой-нибудь фермер пнул меня своей тяжёлой босой ступнёй, тогда бы это было действительно тяжкое, наглое оскорбление. А ведь тут оскорбление сведено почти что на нет, сточено в остриё». Но тут-то и случилось самое забавное, Фласк. Я всё ещё колошматил ногой по пирамиде, как вдруг меня кто-то за плечи берет. Смотрю: это какой-то взъерошенный горбатый старик, вроде водяного. Берёт он меня за плечи, поворачивает и говорит: «Что это ты делаешь, а?» Ну, знаешь, и перепугался же я. Что за рожа — бр-р! Но я всё-таки взял себя в руки и говорю: «Что я делаю? А тебе-то какая забота, хотел бы я знать, дорогой мистер Горбун? Может, тоже пинка в зад захотел?» Клянусь богом, не успел я этого сказать, Фласк, как он уже поворачивается ко мне задом, нагибается, задирает подол из водорослей — и что б ты думал я там вижу? Представь, друг, провалиться мне на этом месте, у него весь зад утыкан свайками, остриями наружу. Подумал я и говорю: «Я, пожалуй, не стану давать тебе пинка в зад, старина». — «Умница, Стабб, умница», — отвечает он мне, да так и принялся повторять это без конца, а сам шамкает, как старая карга. Я вижу, он всё никак не остановится, знай твердит себе: «Умница, Стабб, умница, Стабб», — тогда я подумал, что смело можно снова приниматься за пирамиду. Но только я поднял ногу, он как заорёт: «Перестань сейчас же!» — «Эй, — говорю я, — чего тебе ещё надо, старина?» — «Послушай, — говорит он. — Давай-ка обсудим с тобой это дело. Капитан Ахав дал тебе пинка?» — «Вот именно, — отвечаю, — в это самое место». — «Отлично, — продолжал он. — А чем? Костяной ногой?» — «Да». — «В таком случае, — говорит он, — чем же ты недоволен, умница Стабб? Ведь он тебя пнул из лучших побуждений. Он же не какой-то там сосновой ногой тебя ударил, верно? Тебе дал пинка великий человек, Стабб, и при этом — благородной, прекрасной китовой костью. Да ведь это честь для тебя. Так и относись к этому. Послушай, умница Стабб. В старой Англии величайшие лорды почитают для себя большой честью, если королева ударит их и произведёт в рыцари ордена Подвязки[129]; а ты, Стабб, можешь гордиться тем, что тебя ударил старый Ахав и произвёл тебя в умные люди. Запомни, что я тебе говорю: пусть он награждает тебя пинками, считай его пинки за честь и никогда не пытайся нанести ему ответный удар, ибо тебе это не под силу, умница Стабб. Видишь эту пирамиду?» И тут он вдруг стал каким-то непонятным образом уплывать от меня по воздуху. Я захрапел, перевалился на другой бок и проснулся у себя на койке! Ну, так что же ты думаешь об этом сне, Фласк?
— Не знаю. Только, на мой взгляд, глупый этот сон.
— Может статься, что и глупый. Да вот меня он сделал умным человеком, Фласк. Видишь, вон там стоит Ахав и глядит куда-то в сторону, за корму? Так вот, лучшее, что мы можем сделать, это оставить старика в покое, никогда не возражать ему, что бы он ни говорил. Постой-ка, что это он там кричит? Слушай!
— Эй, на мачтах! Хорошенько глядите, все вы! В этих водах должны быть киты! Если увидите белого кита, кричите сколько хватит глотки!
— Ну, что ты на это скажешь, Фласк? Разве нет тут малой толики непонятного, а? Белый кит — слыхал? Говорю тебе, в воздухе пахнет чем-то странным. Нужно быть наготове, Фласк. У Ахава что-то опасное на уме. Но я молчу; он идёт сюда.
Глава XXXII. Цетология Мы уже смело бороздим морскую пучину: пройдёт немного времени, и мы затеряемся в безбрежной необъятности открытого океана. Но прежде чем это произойдёт, прежде чем закачается увитый водорослями корпус «Пекода» подле облепленной ракушками туши левиафана, ещё в самом начале следует уделить пристальное внимание одному общему вопросу, выяснение которого совершенно необходимо для глубокого и всестороннего понимания тех более частных открытий, сопоставлений и ссылок, какие нам ещё предстоят.
Я имею в виду подробную систематизацию всех родов китообразных, которую мне бы очень хотелось здесь привести. Но это задача нелёгкая. Она равносильна попытке классифицировать составляющие мирового хаоса. Вот что говорят по этому поводу величайшие новейшие авторитеты.
«Ни одна отрасль зоологии не является столь запутанной, как та, что именуется цетологией», — пишет капитан Скорсби, 1820 г. н. э.
«В мои намерения не входит — даже если б это было мне под силу — исследование истинных способов деления китообразных на классы и семейства. У специалистов по этому вопросу нет ни малейшего взаимопонимания», — утверждает судовой врач Бийл, 1839 г. н. э.
«Неприспособленность к проведению исследований на больших глубинах». «Непроницаемые покровы, препятствующие нашему изучению китообразных». «Поле, усеянное шипами». «Все эти неполные данные способны только терзать душу натуралиста». Так отзываются о ките великий Кювье, Джон Хантер и Лессон, эти светила зоологии и анатомии. Но хотя истинное знание ничтожно, количество книг велико. Так во всём, так и в цетологии, или науке о китах. Много было людей: великих и малых, древних и современных, моряков и неморяков, которые подробно ли, мельком ли, но писали о китах.
Пробегите глазами лишь некоторые имена: авторы Библии; Аристотель; Плиний; Альдрованди; сэр Томас Браун; Джеснер; Рэй; Линней; Ронделециус; Уиллоуби; Грин; Артеди; Сиббальд; Бриссон; Мартен; Ласепэд; Боннетерр; Демарэ; барон Кювье; Фредерик Кювье; Джон Хантер; Оуэн; Скорсби; Бийл; Беннет; Дж. Росс Браун; автор «Мириам Коффин»; Олмстед и преподобный Т. Чивер. Но к чему сводятся обобщающие результаты всех этих трудов, мы видели по вышеприведённым отрывкам.
Из всех перечисленных здесь авторов лишь те, что следуют после Оуэна, видели живых китов своими глазами; и только один из них был настоящим китоловом и гарпунёром-профессионалом. Я имею в виду капитана Скорсби. По частным вопросам, связанным с гренландским, или настоящим, китом, он является самым крупным существующим авторитетом. Но Скорсби ничего не знал и ничего не писал о великом спермацетовом ките, в сравнении с которым гренландский кит просто недостоин упоминания. Да будет здесь сказано, что гренландский кит — это узурпатор на троне морей. Он даже не самый крупный из китов. Однако в силу старинного права первенства в притязаниях, а также благодаря полнейшему людскому неведению, которое ещё каких-нибудь семьдесят лет тому назад окутывало мифического или же совершенно неизвестного тогда спермацетового кита-кашалота, каковое неведение и по сей день ещё царит во всём мире, за исключением кельи иного учёного и отдельных промысловых портов, узурпация эта была во всех отношениях полной. Достаточно просмотреть те места у великих поэтов прошлого, где упоминаются левиафаны, и станет ясно, что для них, не имея соперников, царил в океанах один гренландский кит. Но вот наконец настало время объявить новость. Мы — на Черинг-кроссе[130]: слушайте, слушайте, люди добрые, гренландский кит свергнут, ныне царствует кашалот!
Существуют только две книги, где делаются попытки изобразить живого кашалота, и притом попытки хотя бы в отдалённейшей степени успешные. Это книги Бийла и Беннета, которые оба в своё время плавали судовыми врачами на английских китобойцах по Южным морям и оба являются людьми положительными и добросовестными. Вполне естественно, что труды их содержат не так уж много оригинальных данных о спермацетовом ките, однако тот материал, что там есть, превосходен, хотя и сводится по преимуществу только к научному описанию. Тем не менее ещё и по сей день кашалот ни в научной, ни в художественной литературе не получил всестороннего освещения. Биография его в значительно большей мере, чем у других китов, всё ещё остаётся ненаписанной.
Различные виды китов необходимо подвергнуть доступной, наглядной классификации, на первых порах хотя бы в черновой схеме, которую последующие труды смогли бы заполнить по частям. И поскольку никто из более достойных не берётся за это дело, я предлагаю читателю свои собственные жалкие услуги. Ничего законченного я не обещаю, потому что всякое дело рук человеческих, объявленное законченным, тем самым уже является делом гиблым. Не берусь я и за детальные анатомические сопоставления различных видов, а также — по крайней мере в этом месте — и вообще за подробные описания. Моя цель — просто набросать здесь проект систематики китообразных. Я архитектор, а не строитель.
Но это — грандиозная задача; простому сортировщику писем в почтовой конторе она не по плечу. Вслепую пробираться вслед за ними на дно морское; шарить руками в неизречённых основах, в плечевом и тазовом поясе самого мира — разве это не жутко? Кто я таков, чтобы мне осмелиться подцепить на крючок левиафана? Ужасные дерзости Иова должны бы устрашить меня. «Сделает ли он (левиафан) договор с тобой? Ибо, гляди, тщетна надежда"[131]. Но я избороздил в долгих плаваниях библиотеки и океаны; я сам, собственной персоной, имел дело с китами; я не шучу; и я готов попытаться. Только предварительно необходимо разрешить кое-какие вопросы.
Прежде всего. Неопределённость, неразработанность цетологии как науки уже в самом начале подтверждается тем фактом, что для некоторых по сей день остаётся спорным вопрос, является ли кит рыбой. В своей «Систематике природы» (1776 г. н. э.) Линней заявляет: «Я отделяю китов от рыб». Однако по собственному своему опыту я знаю, что вплоть до 1850 года акулы и пузанки, сардины и сельди вопреки недвусмысленному указу Линнея по-прежнему обитают в одних морях с левиафаном.
В качестве основания для своей попытки изгнать китов из воды Линней добавляет следующее: «По причине их тёплого двухкамерного сердца, лёгких, подвижного глазного века, полых ушей, penem intrantem feminam mammis lactantem[132], и наконец «ex lege naturae jure meritoque"[133]. Я передал всё это на рассмотрение моим товарищам Саймону Мэйси и Чарли Коффину из Нантакета, с которыми мы вместе плавали однажды, и они единодушно высказались в том смысле, что представленные доводы явно недостаточны. А нечестивый Чарли даже дал мне понять, что это просто чушь.
Да будет вам известно, что я, с порога отказываясь от всякого обсуждения, присоединяюсь к мудрому старинному взгляду, согласно которому кит — рыба, и призываю святого Иону засвидетельствовать мою правоту.
Разрешив этот основной вопрос, мы должны теперь выяснить, каковы те внутренние особенности, которые характеризуют кита в отличие от других рыб. Выше я уже привёл основные положения Линнея. Вкратце они сводятся к следующему: кит имеет лёгкие и тёплую кровь, тогда как другие рыбы хладнокровны и лёгких не имеют.
Далее. Какое определение можно дать киту по заметным признакам его внешнего строения, так, чтобы раз и навсегда снабдить его яркой этикеткой? Если не вдаваться в детали, то кит — это рыба, пускающая фонтаны и обладающая горизонтальной лопастью хвоста. Вот вам дефиниция. При всей сжатости она является плодом широких размышлений. Морж тоже пускает фонтаны, наподобие китовых, но морж — не рыба, так как он земноводный. Особенно же убедителен в сочетании с первым последний пункт определения. Всякому известно, что все рыбы, с которыми имеют дело сухопутные граждане, обладают не плоским, а вертикальным, стоячим хвостом. В то же время те рыбы, которые пускают фонтаны, неизменно характеризуются горизонтальным положением хвоста, даже если он не отличается своеобразием формы.
Вышеприведённое определение кита отнюдь не исключает из левиафанового братства ни одного из тех морских существ, которые до настоящего времени причислялись к разряду китов наиболее авторитетными жителями Нантакета; с другой стороны, оно не относит сюда рыб, и ранее рассматривавшихся знатоками как нечто постороннее[134]. Тем самым и все мелкие рыбы, характеризующиеся фонтанами и горизонтальными хвостами, должны быть включены в генеральный план Цетологии.
Итак: основные подразделения всего китового войска.
Предварительное замечание. В зависимости от размеров я разделяю китов первоначально на три КНИГИ (с подразделением на главы), которые дают возможность охватить их всех, и малых, и больших:
I. Киты I. N. FOLIO; I. I. Киты IN OCTAVO; III. Киты I. N. DUODECIMO.
В качестве представителя китов in Folio назову спермацетового кита; in Octavo — кита-убийцу; in Duodecimo — бурого дельфина. Сторінка 17 Назад Далі Перейти на сторінку: |
|
Всі твори, представлені в розділі БІБЛІОТЕКА сайта www.straus.net.ua, взяті з відкритих джерел. Авторам, котрі бажають або не бажають бачити свої твори на цьому сайті, необхідно написати нам звідси. А роскомнадзору йти слідом за руським ваєнним карабльом. |