|
Бібліотека Страуса - Габриэль Гарсия Маркес - Сто лет одиночества |
| |
Повернутись по переліку книжок автора Сторінка 9 Более трёх лет минуло с того дня, когда Санта София де ла Пьедад принесла Аурелиано санскритскую грамматику, и только теперь ему удалось перевести первый лист пергаментов. Он выполнил гигантскую работу и всё же сделал лишь первый шаг на пути, длину которого невозможно было измерить, ибо испанский перевод пока ещё не имел смысла — это были зашифрованные стихи. Аурелиано не располагал исходными данными, чтобы найти ключ к шифру, но, вспомнив слова Мелькиадеса про лавочку учёного каталонца, где есть книги, позволяющие проникнуть в глубокий смысл пергаментов, он решил поговорить с Фернандой и попросить позволения отправиться на поиски. В комнате, загромождённой грудами мусора, растущими с головокружительной быстротой и уже заполнившими почти всё пространство, Аурелиано подбирал слова для этого разговора, сочинял наиболее убедительную форму обращения, предусматривал наиблагоприятнейшие обстоятельства, но при встречах с Фернандой на кухне, когда она вынимала еду из печки — а другой возможности встретиться с ней у него не было, — заранее обдуманная просьба застревала в горле, и у него пропадал голос. Впервые он стал выслеживать Фернанду. Он подкарауливал её шаги в спальне. Слушал, как она идёт к двери, чтобы взять у почтальона письма от детей и вручить ему свои, до глубокой ночи ловил твёрдое и неистовое скрипение пера по бумаге, пока наконец не раздавалось щелканье выключателя и Фернанда не начинала бормотать молитвы. Только тогда Аурелиано засыпал, веря, что следующий день принесёт ему желанный случай. Он так надеялся получить разрешение, что однажды утром остриг себе волосы, отросшие уже до плеч, сбрил клочковатую бороду, натянул узкие брюки и неизвестно от кого унаследованную рубашку с пристёгивающимся воротничком, отправился на кухню и стал ждать, когда Фернанда придёт за едой. Но перед ним предстала не та женщина, которую он раньше встречал каждый день, — женщина с гордо вскинутой головой и твёрдой поступью, — а старуха сверхъестественной красоты, в пожелтевшей горностаевой мантии и с позолоченной картонной короной на голове, вид у неё был такой томный, словно она перед этим долго плакала взаперти. С тех пор как Фернанда нашла в чемоданах Аурелиано Второго изъеденное молью одеянье королевы, она часто в него облачалась. Всякий, кто увидел бы, как она вертится перед зеркалом, восхищаясь своей королевской осанкой, несомненно, принял бы её за сумасшедшую, но она не сошла с ума. Просто королевские одежды стали для неё средством пробуждения памяти. Надев их впервые, она почувствовала, что сердце у неё сжалось, глаза наполнились слезами, и она снова услышала запах ваксы, исходивший от сапог военного, явившегося за ней, чтобы сделать её королевой, и душа её наполнилась тоской по утраченным иллюзиям. Она почувствовала себя такой старой, такой изношенной, такой далёкой от лучших часов своей жизни, что затосковала даже по тем дням, которые всегда казались ей самыми чёрными, и только тут поняла, как не хватает ей запахов душицы, которые ветер разносил по галерее, дымки, поднимавшейся в сумерках от розовых кустов, и даже животно-грубых чужеземцев. Её сердце — комок слежавшегося пепла — успешно сопротивлялось самым тяжёлым ударам повседневных забот, но рассыпалось под первым натиском тоски по прошлому. Потребность находить себе радость в печали по мере того, как шли годы, оказывая на Фернанду своё опустошающее воздействие, превратилась в порок. Одиночество сделало её более похожей на остальных людей. Однако в то утро, когда она вошла в кухню и встретила бледного костлявого юношу со странным блеском в глазах, протягивавшего ей чашку кофе, она устыдилась своего нелепого вида. Фернанда не только отказала Аурелиано в его просьбе, но и начала прятать ключи от дома в потайной карман, в котором носила бандажи. Это была излишняя предосторожность, так как Аурелиано при желании мог ускользнуть из дому и вернуться, не будучи замеченным. Но неуверенность в окружающем мире, выработанная годами затворничества, и привычка повиноваться засушили в сердце юноши семена мятежа. Он вернулся в свою келью и продолжал изучать пергаменты, прислушиваясь к глубоким вздохам, до поздней ночи доносившимся из спальни Фернанды. Однажды утром он, как обычно, пошёл на кухню растопить плиту и обнаружил в остывшей золе нетронутый обед, который накануне оставил для Фернанды. Тогда он заглянул в спальню и увидел, что Фернанда лежит, вытянувшись на постели, покрытая горностаевой мантией, прекрасная, как никогда, и кожа у неё стала белой и гладкой, как мрамор. Точно такой нашёл её и Хосе Аркадио, вернувшись в Макондо четыре месяца спустя. Было невозможно представить себе сына, более похожего на свою мать. Хосе Аркадио носил костюм из чёрной тафты, рубашку с твёрдым и круглым воротничком, а вместо галстука — узкую шёлковую ленту, завязанную бантом. Это был бледный, томный человек с удивлённым взглядом и безвольным ртом. Чёрные, блестящие, гладкие волосы, разделённые посредине головы прямым и тонким пробором, имели искусственный вид, свойственный парикам святых, синеватые тени, оставшиеся на чисто выбритом подбородке белого, как парафин, лица, казалось, говорили об угрызениях совести. У него были бледные пухлые руки с зелёными венами, руки бездельника, а на указательном пальце левой руки красовалось массивное золотое кольцо с круглым опалом. Открыв ему дверь, Аурелиано с первого взгляда понял, что перед ним человек, приехавший издалека. Там, где он проходил, оставался запах цветочной воды, которой Урсула смачивала ему голову, когда он был ребёнком, чтобы отыскивать его во мраке своей слепоты. Непонятно почему, но после стольких лет отсутствия Хосе Аркадио по-прежнему оставался состарившимся ребёнком, печальным и одиноким. Он направился прямо в спальню своей матери, где Аурелиано по рецепту Мелькиадеса, чтобы сохранить тело от тления, уже четыре месяца кипятил ртуть в тигле, некогда принадлежавшей прадеду его деда. Хосе Аркадио ни о чём не спросил. Он поцеловал в лоб мёртвую Фернанду, вытащил из внутреннего кармана её юбки три оставшихся неиспользованными бандажа и ключ от платяного шкафа. Уверенные резкие движения не соответствовали его томному виду. Вынув из шкафа обитую шёлком и пахнувшую сандалом шкатулку с фамильным гербом, он открыл её — на дне лежало длинное письмо, в котором Фернанда излила своё сердце и рассказала всё, что при жизни таила от сына. Хосе Аркадио прочитал письмо матери стоя, с видимым интересом, но не выказал никакого волнения; он задержался на третьей странице и внимательно посмотрел на Аурелиано, как бы знакомясь с ним заново. — Итак, — сказал он голосом, в котором было что-то от бритвы, — ты и есть бастард? — Я — Аурелиано Буэндиа. — Убирайся в свою комнату, — сказал Хосе Аркадио. Аурелиано отправился к себе и даже не вышел посмотреть на сиротливые похороны Фернанды. Иногда через раскрытую дверь кухни он видел, как Хосе Аркадио, тяжело дыша, бродит по дому, а глубокой ночью из обветшалых спален до Аурелиано доносились его шаги. Голоса Хосе Аркадио он не слышал многие месяцы, и не только потому, что тот не удостаивал его беседой, но и потому, что у него самого не было ни желания поговорить, ни времени подумать о чём-нибудь другом, кроме пергаментов. После смерти Фернанды он вытащил из тайника предпоследнюю золотую рыбку и направился в лавку учёного каталонца за нужными книгами. Всё, что он увидел по пути, не вызывало у него никакого интереса, может быть, потому, что у него не было воспоминаний и ему не с чем было сравнивать увиденное; пустынные улицы и заброшенные дома выглядели точно такими, какими он рисовал их в своём воображении в те дни, когда с радостью отдал бы душу, лишь бы взглянуть на них. Он сам предоставил себе разрешение, в котором ему отказала Фернанда, и решился выйти из дому, но только один раз, с одной-единственной целью и лишь на самый короткий срок, поэтому он пробежал, не останавливаясь, одиннадцать кварталов, отделявших его дом от переулка, где в былые времена занимались толкованием снов, и с бьющимся сердцем вошёл в захламлённое, тёмное помещение, в котором негде было повернуться. Казалось, что это не книжная лавка, а братское кладбище старых книг, сваленных беспорядочными грудами на источенные муравьями и затянутые паутиной полки, и не только на полки, но и на пол, в узких проходах между полками. На длинном столе, прогнувшемся под тяжестью нагромождённых на него фолиантов, владелец лавки, не останавливаясь, писал что-то не имеющее ни начала, ни конца, писал фиолетовыми корявыми буквами на листках, выдранных из школьной тетради. Его красивые серебристые волосы нависали на лоб, словно хохолок какаду. В живых и узких голубых глазах светилась кроткая доброта человека, прочитавшего все книги на свете. Сидел он весь потный, в одних кальсонах и даже не поднял головы, чтобы взглянуть на пришедшего. Аурелиано без особых трудов раскопал среди этого сказочного беспорядка нужные ему пять книг, ибо все они находились точно там, где указал Мелькиадес. Не говоря ни слова, он протянул отобранные тома и золотую рыбку учёному каталонцу, тот перелистал книги, и веки его прикрылись, подобно створкам раковины. «Должно быть, ты сумасшедший», — произнёс он на своём родном языке, пожал плечами и вернул Аурелиано книги и рыбку. — Забирай, — сказал он уже по-испански. — Последним человеком, который читал эти книги, наверное, был Исаак Слепой, поэтому подумай хорошенько, что ты делаешь. Хосе Аркадио отремонтировал спальню Меме, приказал почистить и заштопать бархатные шторы и камчатый балдахин вице-королевской постели и привёл в порядок купальню, где стенки цементного бассейна покрылись каким-то чёрным и шероховатым налётом. Спальней и купальней он и ограничил свои владения, заполнив их всякой чепухой: замусоленными экзотическими безделушками, дешёвыми духами и поддельными драгоценностями. В других помещениях дома его внимание привлекли только статуи святых на домашнем алтаре, они ему чем-то не понравились, и однажды вечером он снял их с алтаря, вынес во двор и сжёг дотла на костре. Вставал он обычно в двенадцатом часу дня. Проснувшись, облачался в затасканный халат, вышитый золотыми драконами, совал ноги в шлёпанцы с золотыми кистями, отправлялся в купальню и там приступал к обряду, который по своей торжественной медлительности был похож на ритуал, соблюдавшийся Ремедиос Прекрасной. Прежде чем опуститься в бассейн, он сыпал в воду ароматические соли из трёх белых флаконов. Он не совершал омовений с помощью тыквенного сосуда, как Ремедиос Прекрасная, но, погрузившись в благоуханную влагу, два часа лежал на спине, убаюкиваемый свежестью воды и воспоминаниями об Амаранте. Через несколько дней после приезда он снял свой костюм из тафты, слишком тёплый для этих мест и к тому же единственное его парадное платье, влез в узкие брюки, похожие на те, что натягивал Пьетро Креспи, отправляясь на уроки танцев, и рубашку из натурального шёлка, на которой были вышиты его инициалы. Дважды в неделю он стирал эту одежду в бассейне и, пока она просыхала, ходил в халате, так как другой смены у него не было. Дома Хосе Аркадио никогда не обедал. Он выходил на улицу, как только спадал полуденный зной, и возвращался глубокой ночью, и снова тоскливо бродил по комнатам, тяжело дыша, и думал об Амаранте. Амаранта да ещё страшные глаза святых в мерцании ночника — только эти два воспоминания сохранял он о своём родном доме. Много раз в Риме призрачными августовскими ночами ему грезилась Амаранта: она поднималась из мраморного бассейна в своих кружевных юбках и с повязкой на руке, приукрашенная тоской изгнанника. В противоположность Аурелиано Хосе, который старательно топил образ Амаранты в кровавом болоте войны, Хосе Аркадио пытался сохранить его живым в глубинах чувственности всё время, пока обманывал мать баснями о своём духовном призвании. Ни ему, ни Фернанде никогда не приходило в голову, что их переписка представляет собой всего лишь обмен вымыслами. Вскоре после приезда в Рим Хосе Аркадио ушёл из семинарии, но продолжал поддерживать легенду о своих занятиях теологией и каноническим правом, чтобы не лишиться сказочного наследства, — о нём твердили бредовые письма его матери; это наследство должно было вызволить его из нищеты, вытащить из грязного домишка на Трастевере, на чердаке которого он ютился вместе с двумя друзьями. Получив последнее письмо от Фернанды, продиктованное предчувствием смерти, он сложил в чемодан ошметки фальшивой роскоши и пересёк океан в трюме корабля, где эмигранты, сбившись в кучу, как быки на бойне, поглощали холодные макароны и червивый сыр. Ещё не прочитав завещания Фернанды, которое представляло собой всего лишь подробный и запоздалый перечень бед, он уже по виду развалившейся мебели и заросшей сорной травой галереи догадался, что попал в западню, откуда ему не выбраться, и никогда больше он не увидит алмазный свет римской весны, не вдохнет её воздух, пропитанный древностью. В часы бессонницы, вызванной изнурительными приступами астмы, он снова и снова измерял глубину своего несчастья, бродя по мрачному дому, где старческие выдумки Урсулы внушили ему в своё время страх перед миром. Боясь потерять Хосе Аркадио в потёмках, Урсула приучила его сидеть, забившись в угол спальни, она сказала, что это единственное место, куда не заглядывают мертвецы, которые появляются с наступлением сумерек и начинают разгуливать по всему дому. «Если ты сделаешь что-нибудь плохое, — грозила ему Урсула, — святые угодники мне тут же всё расскажут». В детстве он проводил в этом углу жуткие вечера, сидел не двигаясь на табурете, пока не наступала пора идти спать, сидел, потея со страху под неумолимыми, ледяными взглядами святых соглядатаев. В этом дополнительном мучении не было необходимости, так как к тому времени Хосе Аркадио уже давно испытывал страх перед всем, что его окружало, и готов был испугаться всего, что может встретиться в жизни: уличных женщин, которые портят кровь, домашних женщин, рожающих младенцев со свиным хвостом, бойцовых петухов, одним приносящих смерть, а другим — бесконечные угрызения совести, огнестрельного оружия, которое при первом к нему прикосновении обрекает вас на двадцать лет войны, опрометчивых затей, неизменно заканчивающихся разочарованием и безумием, и, наконец, всего, что Господь сотворил в бесконечной благости своей, а дьявол извратил. По утрам он просыпался, измученный кошмарами, но солнечный свет в окне и ласковые руки Амаранты, которая купала его в бассейне и шёлковой кисточкой любовно припудривала тальком у него в паху, отгоняли ночные страхи. В залитом солнцем саду даже Урсула была совсем другой, она уже не запугивала его рассказами о всевозможных ужасах, а чистила ему зубы толчёным углём — пусть его улыбка сияет, как у папы; подстригала и полировала ему ногти — пусть паломники, которые соберутся в Рим со всех концов земли, поразятся, в какой чистоте содержит свои руки папа; обрызгивала его цветочной водой — пусть он пахнет не хуже папы. Ему довелось видеть, как папа с балкона дворца Кастельгандольфо на семи языках держал речь перед толпой паломников, но он обратил внимание только на белизну рук первосвященника, словно вымоченных в жавеле, ослепительный блеск его летнего облачения и тонкий запах изысканного одеколона. Прошёл почти год с того дня, как Хосе Аркадио вернулся под отчий кров, и когда он проел серебряные канделябры и украшенный гербами ночной горшок — по правде говоря, золотым в этом сосуде оказался только инкрустированный герб, — его единственным развлечением стало собирать в доме городских мальчишек и давать им полную свободу. В часы сиесты он позволял им скакать через верёвочку в саду, распевать песни на галерее, кувыркаться на креслах и диванах, а сам переходил от одной компании к другой, обучая детей хорошему тону. К тому времени он уже расстался с узкими брюками и шёлковой рубашкой и носил обычный костюм, купленный в лавочках у арабов, но всё ещё продолжал сохранять вид томного достоинства и папские манеры. Дети освоились с домом так же быстро, как когда-то товарки Меме. До позднего вечера было слышно, как они болтают, поют, отбивают чечётку, — дом походил на школу-интернат с распущенными детьми. Сначала Аурелиано не замечал этого, но вскоре гости добрались до комнаты Мелькиадеса. Однажды утром двое мальчишек распахнули дверь и испугались, увидев грязного, лохматого человека, сидящего за столом над пергаментами. Мальчики не посмели войти, но с тех пор заинтересовались странным незнакомцем. Они шушукались у дверей, поглядывали в щели, забрасывали в комнату через форточку всякую нечисть, а однажды заколотили снаружи дверь и окно гвоздями, и Аурелиано должен был провозиться целых полдня, чтобы открыть себе выход. Поощряемые безнаказанностью своих проделок, дети осмелели, и, выбрав время, когда Аурелиано был на кухне, четыре мальчика проникли в комнату с намерением уничтожить пергаменты. Но стоило им схватить пожелтевшие свитки, как ангельская сила подняла их в воздух и держала во взвешенном состоянии до тех пор, пока Аурелиано не вернулся и не вырвал у них пергаменты из рук. С того дня его больше не беспокоили. Четверо старших мальчиков, которые всё ещё носили короткие штаны, хотя для них уже наступила пора отрочества, следили за внешностью Хосе Аркадио. Утром они приходили раньше остальных и брили его, массировали ему тело нагретыми полотенцами, подстригали и полировали ногти на руках и ногах, опрыскивали его цветочной водой. Иногда они залезали в бассейн и намыливали его с ног до головы, пока он плавал, лежа на спине, и думал об Амаранте. Затем они вытирали его насухо полотенцами, припудривали, одевали. Один из этих мальчиков, у которого были русые вьющиеся волосы и глаза словно бы из розового стекла, как у кролика, обычно оставался ночевать. Он был так сильно привязан к Хосе Аркадио, что не отходил от него в часы астматической бессонницы и вместе с ним бродил по тёмным комнатам. Однажды ночью в спальне Урсулы они заметили странный золотистый блеск, пробивавшийся сквозь трещины в цементном полу, словно какое-то подземное солнце превратило пол спальни в светящийся витраж. Для того, чтобы понять, в чём дело, им не пришлось даже зажигать фонарь. Они просто приподняли треснувшие плиты в том углу, где стояла кровать Урсулы и откуда исходило самое яркое сияние: под плитами оказался тайник, который Аурелиано Второй так мучительно и упорно разыскивал. Там лежали три брезентовых мешка, завязанные медной проволокой, а в них семь тысяч двести четырнадцать дублонов, сверкающих в темноте, будто раскалённые угли. Находка сокровища была как яркая вспышка огня среди ночной тьмы. Но вместо того, чтобы осуществить мечту, выношенную в годы нищеты, и вернуться в Рим с этим неожиданно свалившимся на голову богатством, Хосе Аркадио превратил дом в декадентский рай. Он обновил бархатные шторы и балдахин в спальне, заставил выложить пол в купальне плитками, а стены изразцами. Буфет в столовой наполнился засахаренными фруктами, копчёностями и маринадами, запертая кладовая снова открылась и приняла в свои недра вина и ликеры; эти напитки доставлялись в ящиках, на которых было написано имя Хосе Аркадио, и тот самолично забирал ящики на железнодорожной станции. Как-то раз, ночью, он вместе с четырьмя своими любимцами устроил пир, продолжавшийся до рассвета. В шесть часов утра они вышли нагишом из спальни, спустили воду из бассейна и наполнили его шампанским. Мальчики дружно бросились в бассейн и резвились, похожие на стаю птиц в золотистом небе, покрытом источающими аромат пузырьками; в стороне от их шумного веселья лежал на спине Хосе Аркадио. Он плавал, погружённый в свои мысли, грезя с открытыми глазами об Амаранте, а мальчики скоро устали и гурьбой отправились в спальню, там они сорвали бархатные шторы, вытерлись ими, как полотенцами, затеяли возню и разбили зеркало из горного хрусталя; затем все сразу полезли на кровать и в свалке сбросили балдахин. Когда пришёл Хосе Аркадио, они спали, свернувшись клубком среди обломков кораблекрушения. Придя в ярость не столько от открывшейся перед ним картины разгрома, сколько от жалости и отвращения к самому себе, опустошённому разрушительной оргией, Хосе Аркадио вооружился розгами, хранившимися на дне сундука вместе с власяницей и разными железами, предназначенными для умерщвления плоти и покаяния, и выгнал мальчишек из дома, завывая как сумасшедший и бичуя своих бывших любимцев с такой безжалостностью, с какой не смог бы избивать даже стаю койотов. Он остался один, измученный, задыхаясь в приступе астмы, который продолжался несколько дней. Когда приступ наконец прошёл, у Хосе Аркадио был вид умирающего. На третьи сутки мучений, не в силах больше выносить удушье, он пришёл вечером в комнату Аурелиано и попросил сделать одолжение и купить в ближайшей аптеке порошки для ингаляции. Это был второй выход Аурелиано на улицу. Он пробежал всего лишь два квартала и увидел пыльные витрины узенькой аптеки, заставленные фаянсовыми сосудами с латинскими подписями, и девушка, наделённая таинственной красотой нильской змеи, отпустила ему лекарство, название которого Хосе Аркадио записал на клочке бумаги. И на этот раз вид пустынных улиц в слабом жёлтом сиянии фонарей не вызвал у Аурелиано ни малейшего любопытства. Хосе Аркадио уже начал думать, что Аурелиано сбежал, когда тот появился, тяжело переводя дыхание и волоча ноги, которые после длительного заточения стали как ватные. Аурелиано с таким очевидным безразличием относился к окружающему миру, что несколько дней спустя Хосе Аркадио нарушил обет, данный матери, и разрешил ему выходить на улицу когда вздумается. — Мне нечего делать на улице, — ответил Аурелиано. Он продолжал сидеть взаперти, погружённый в свои пергаменты, мало-помалу он расшифровывал их, хотя смысл написанного ему всё ещё не удавалось истолковать. Хосе Аркадио приносил затворнику в комнату ломтики ветчины, засахаренные цветы, оставлявшие во рту привкус весны, а дважды являлся даже с бокалом доброго вина. Хосе Аркадио не занимали пергаменты, казавшиеся ему развлечением, пригодным лишь для мудрецов древности, но он проникся интересом к заброшенному родственнику, обладавшему редкой учёностью и необъяснимым знанием мира. Оказалось, что Аурелиано разбирается в английском и в промежутках между изучением пергаментов прочитал все шесть томов энциклопедии, от первой до последней страницы, как увлекательный роман. Чтению энциклопедии Хосе Аркадио вначале приписывал то, что Аурелиано может говорить о Риме, словно человек, который прожил там много лет, но вскоре выяснилось, что его собеседник знает и многое такое, чего он не мог почерпнуть из энциклопедии, например цены на товары. «Всё можно узнать», — неизменно отвечал Аурелиано на вопросы, откуда он взял эти сведения. В свою очередь Аурелиано был поражён, насколько Хосе Аркадио, которого он видел только издали, бродящим по комнатам, при близком знакомстве оказался не похож на создавшееся о нём представление. Обнаружилось, что он способен смеяться, время от времени позволяет себе погрустить о былом величии дома и сокрушенно вздохнуть по поводу запустения, господствующего в комнате Мелькиадеса. От этого сближения двух отшельников одной крови было ещё далеко до дружбы, но оно скрашивало им обоим бездонное одиночество, которое и разделяло и объединяло их. Отныне Хосе Аркадио мог обращаться к Аурелиано и с его помощью решать кое-какие неотложные домашние проблемы, которые самого Хосе Аркадио приводили в отчаяние, ибо он не знал, как к ним подступиться, а Аурелиано было разрешено сидеть и читать в галерее, получать письма от Амаранты Урсулы, продолжавшие поступать с прежней пунктуальностью, и пользоваться купальней, куда раньше Хосе Аркадио его не допускал. В одно жаркое утро их разбудил торопливый стук в дверь. Стучал какой-то незнакомый старик, большие зелёные глаза освещали его строгое лицо призрачным светом, а на лбу его темнел крест из пепла. Изодранная в лохмотья одежда, стоптанные ботинки, старый мешок, который пришелец нёс на плече как единственное своё имущество, придавали ему вид нищего, однако держался он с достоинством, находившимся в явном противоречии с его внешностью. Даже в полумраке гостиной с первого взгляда можно было понять, что тайной силой, поддерживающей жизнь в этом человеке, является не инстинкт самосохранения, а привычка к страху. Это был Аурелиано Влюблённый, единственный оставшийся в живых из семнадцати сыновей полковника Аурелиано Буэндиа; он жаждал отдохнуть от томительного и полного случайностей существования беглеца. Он назвал своё имя и умолял, чтобы ему дали приют в доме, который в бессонные ночи казался ему последним прибежищем на земле. Но Хосе Аркадио и Аурелиано ничего не знали об этом своём родиче. Они приняли старика за бродягу и вытолкали на улицу. И, стоя в дверях, оба увидели развязку драмы, начавшейся ещё до рождения Хосе Аркадио. Под миндальными деревьями на противоположной стороне улицы появились два агента полиции — в течение многих лет они охотились на Аурелиано Влюблённого, шли по его следу, как гончие псы; прогремели два выстрела, и Аурелиано Влюблённый рухнул ничком на землю, пули угодили ему точно в перекрестье на лбу. С тех пор как Хосе Аркадио выгнал мальчиков из дома, он жил в ожидании известий о трансатлантическом лайнере, на котором должен был отправиться в Неаполь ещё до рождества. Он сказал об этом Аурелиано и даже подумывал открыть для него какое-нибудь торговое дело, которое давало бы возможность существовать, так как после смерти Фернанды корзину с продуктами перестали приносить. Но и этой последней мечте не суждено было сбыться. Однажды сентябрьским утром, когда Хосе Аркадио, попив на кухне кофе с Аурелиано, заканчивал своё обычное омовение, в купальню через дыры в черепичной крыше спрыгнули те четыре подростка, которых он выгнал из дома. Не дав ему опомниться, они, как были, в одежде, бросились в бассейн, схватили Хосе Аркадио за волосы и держали его голову под водой до тех пор, пока на поверхности не перестали появляться пузырьки воздуха и безмолвное, бледное тело наследника папского престола не опустилось в глубины ароматных вод. Затем они унесли с собой три мешка с золотом, взяв их из тайника, известного только им да их жертве. Вся операция была проведена по-военному быстро, организованно и безжалостно. Аурелиано, сидевший взаперти в своей комнате, ничего не подозревал. Только вечером, придя на кухню, он хватился Хосе Аркадио, стал искать его по всему дому и наконец нашёл в купальне. Хосе Аркадио, огромный и распухший, плавал на благоухающей зеркальной поверхности бассейна, всё ещё думая об Амаранте. Лишь теперь Аурелиано понял, что успел полюбить его. * * * Амаранта Урсула вернулась в первые дни декабря на крыльях попутных ветров. Она вела за собой супруга, держа в руке шёлковый поводок, обвязанный вокруг его шеи. Появилась она неожиданно, без предупреждения, на ней было платье цвета слоновой кости, с шеи свисала нитка жемчуга, доходившая до колен, на пальцах сверкали кольца с изумрудами и топазами, гладкие, кругло подстриженные волосы двумя острыми ласточкиными крыльями выступали на щёки. Мужчина, сочетавшийся с ней браком полгода тому назад, был зрелым, стройным фламандцем, с виду похожим на моряка. Стоило ей распахнуть дверь в гостиную, как она убедилась, что отсутствие её затянулось и всё в доме пришло в гораздо больший упадок, чем она предполагала. — Боже мой! — воскликнула она скорее весело, чем огорченно. — Сразу видно, что в этом доме нет женщины! Её багаж не умещался в галерее. Кроме старого сундука Фернанды, с которым Амаранту Урсулу отправили в Брюссель, она привезла с собой два кофра с платьями, четыре больших чемодана, мешок с зонтиками, восемь шляпных коробок, гигантскую клетку с пятьюдесятью канарейками и велосипед, хранившийся в разобранном виде в специальном футляре, так что его можно было нести, как виолончель. Она не позволила себе даже дня отдохнуть после долгой дороги. Надела поношенный холщовый комбинезон мужа, привезённый им вместе с другими предметами туалета автомобилиста, и взялась за очередное обновление дома. Разогнала рыжих муравьёв, уже прочно завладевших галереей, возродила к жизни розовые кусты, с корнем вырвала сорняки, снова посадила в цветочные горшки папоротники, душицу и бегонии. Она возглавила команду столяров, слесарей и каменщиков, которые заделали трещины в полу, навесили окна и двери, починили мебель, побелили дом и внутри и снаружи, и уже через три месяца после её приезда в нём воцарилась атмосфера молодости и веселья, наполнявшая его в эпоху пианолы. Такого человека, как Амаранта Урсула, эти стены ещё не видели, она в любой час и при любых обстоятельствах обладала прекрасным настроением и всегда была готова петь, танцевать и выбрасывать в мусорную корзину устаревшие вещи и обычаи. Она вымела остатки похоронного инвентаря и кучи ненужной рухляди, скопившейся в углах, и единственно из уважения к Урсуле оставила висеть портрет Ремедиос. «Посмотрите, какая прелесть! — кричала Амаранта Урсула, умирая от смеха. — Прабабушка в четырнадцать лет!» Какой-то каменщик начал было рассказывать ей, что дом населён призраками и единственный верный способ отпугнуть их — это начать поиски спрятанных ими сокровищ, но Амаранта Урсула между двумя взрывами хохота заявила, что не верит в мужские суеверия. Она была такой непосредственной, такой самостоятельной, такой современной, что Аурелиано, увидев её, не знал, куда девать свои руки и ноги. «Ух ты! — радостно закричала она, раскрыв ему объятия. — Посмотрите только, как он вырос, мой обожаемый людоед!» Прежде чем он нашёлся что ответить, она уже поставила пластинку на диск портативного патефона, который привезла с собой, и принялась учить Аурелиано модным танцам. Она потребовала, чтобы он сменил засаленные штаны, унаследованные от полковника Аурелиано Буэндиа, подарила ему цветастые рубашки и нарядные ботинки и вытолкала его на улицу. Живая, маленькая и неукротимая, как Урсула, красотой и обаянием она почти не уступала Ремедиос Прекрасной и была наделена редким талантом предугадывать моду. Последние журналы мод, приходившие по почте, неизменно подтверждали, что она не ошиблась в моделях, которые сама изобретала и сама шила на допотопной швейной машине Амаранты. Она подписывалась на все журналы мод, на все издания по искусству и популярной музыке, выходившие в Европе, но стоило ей раскрыть журнал или книгу, и она уже видела, что всё в мире идёт именно так, как ей представлялось. Было непостижимо, почему такая умная и одарённая женщина вернулась в этот мёртвый городок, засыпанный пылью и угнетённый жарой, и даже более того — вернулась с мужем, у которого денег с избытком хватило бы на жизнь в любой части света, с мужем, любившим её так сильно, что он позволял водить себя на шёлковом поводке. Однако дни проходили, и становилось всё более очевидно, что Амаранта Урсула намерена остаться здесь навсегда, — все её планы были рассчитаны на долгий срок, а все стремления сводились к тому, чтобы обеспечить себе удобную жизнь и спокойную старость в Макондо. Клетка с канарейками доказывала, что её решение не было внезапным. Вспомнив, что мать в одном из писем сообщала о гибели птиц, Амаранта Урсула на несколько месяцев задержалась в Европе, дождалась парохода, который заходит на Канарские острова, и по прибытии туда купила двадцать пять пар самых породистых канареек, намереваясь вновь заселить небо Макондо. Из всех её провалившихся затей эта была самой неудачной. По мере того как канарейки выводили потомство, Амаранта Урсула выпускала их одну за другой, но стоило птицам почувствовать себя на свободе, и они тут же улетали из города. Напрасно она пыталась соблазнить их клеткой, сооружённой по заказу Урсулы ещё в дни первой перестройки дома. Напрасно устраивала им гнезда из пакли в ветвях миндаля, посыпала крыши канареечным семенем и всячески побуждала к пению птиц, оставшихся в неволе, дабы их голоса убедили дезертиров вернуться, всё равно выпущенные на свободу канарейки стремительно взмывали ввысь и описывали над городом круг лишь для того, чтобы определить, в какой стороне света лежат Канарские острова. Прошёл год со дня возвращения Амаранты Урсулы, и за это время ей не удалось ни подружиться с жителями Макондо, ни устроить какой-нибудь праздник, но она всё ещё не теряла надежды вдохнуть жизнь в это преследуемое несчастьями людское общество. Гастон, её муж, старался не противоречить своей супруге, хотя ещё в тот убийственно жаркий полдень, когда они сошли с поезда в Макондо, он понял, что её решение вернуться вызвано призраком тоски по родине. Будучи уверен в том, что действительность развеет этот призрак, он даже не стал собирать свой велосипед и целыми днями копался в грудах паутины, обметённой со стен каменщиками, выискивая самые красивые паучьи яйца. Затем вскрывал их ногтем и терпеливо созерцал в лупу выбегавших оттуда миниатюрных паучков. Потом ему пришла в голову мысль, что Амаранта Урсула продолжает свои преобразования потому, что не хочет признать краха иллюзий, и он собрал свой великолепный велосипед, у которого переднее колесо было намного больше заднего, и посвятил свои досуги ловле и засушиванию местных насекомых: он посылал их в банках из-под варенья в Льежский университет старому профессору естественной истории, под чьим руководством он некогда весьма серьёзно занимался энтомологией, хотя главным его призванием всегда была авиация. Собираясь выехать на велосипеде, Гастон облачался в трико акробата, чулки музыканта-волынщика, фуражку детектива. Отправляясь на пешеходную прогулку, он надевал безукоризненно чистый полотняный костюм, белые ботинки, шёлковый галстук, шляпу-канотье и брал в руки ивовую тросточку. У него были выцветшие глаза, делавшие его ещё более похожим на моряка, и усики, рыжие, как беличий мех. Хотя он был старше своей жены, по крайней мере, лет на пятнадцать, но его юношеские привычки, постоянная готовность служить своей супруге и отменные мужские достоинства сглаживали разницу в годах. Те, кто видел этого сорокалетнего мужчину со сдержанными манерами, поводком на шее и цирковым велосипедом, и подумать не могли, что он заключил со своей юной подругой пакт о безотказной любви и что оба отдавались взаимному влечению в самых неподходящих для этого местах, где бы ни захватил их порыв желания; так поступали они с первых дней знакомства — и со страстью, которую время и всё более необычайные жизненные обстоятельства углубляли и обогащали. Гастон был не только ярым любовником, наделённым неистощимым воображением и глубоко эрудированным в науке любви, но и единственным мужчиной в истории, который осмелился посадить самолёт прямо на усеянный фиалками луг, чуть не угробив себя и свою невесту, только потому, что им вздумалось заняться любовью именно на этом цветущем лугу. Они познакомились за три года до свадьбы, однажды Гастон на спортивном биплане выписывал пируэты над колледжем, где училась Амаранта Урсула, и, чтобы не налететь на флагшток, круто свернул в сторону. Примитивное сооружение из парусины и алюминия зацепилось хвостом за провода и повисло в воздухе. С того дня Гастон, не обращая внимания на свою ногу, пребывавшую в лубке, каждую субботу заезжал за Амарантой Урсулой в пансион к монахиням и, пользуясь тем, что распорядок дня в пансионе был далеко не так строг, как хотела бы Фернанда, забирал девушку и отвозил её в свой спортивный клуб. Их любовь началась в воскресном воздухе ланд, на высоте пятисот метров, и, по мере того как земные предметы уменьшались в размерах, они чувствовали, что их взаимопонимание становится всё более полным. Она рассказывала ему о Макондо как о самом прекрасном и мирном городе на свете, об огромном доме, благоухающем душицей, где она хотела бы жить до старости с верным мужем, двумя непослушными сыновьями, которых звали бы Родриго и Гонсало, а не Аурелиано и Хосе Аркадио, и дочерью по имени Вергиния, и уж никак не Ремедиос. С таким страстным упорством вызывала она в своей памяти образ родного города, приукрашенный тоской по родине, что Гастону стало ясно — она не согласится быть его женой, если он не поедет с ней в Макондо. Он не возражал, точно так же как потом охотно надел поводок, ибо считал это мимолётной прихотью, которой до времени лучше не перечить. Но Амаранта Урсула, прожив с мужем в Макондо два года, оставалась такой же счастливой, как и в первый день, и Гастон начал выказывать признаки беспокойства. Он уже засушил всех насекомых, которых только можно было засушить в Макондо, научился говорить по-испански, как местный уроженец, и решил все кроссворды в журналах, что приходили по почте. Жаркий климат не мог служить Гастону предлогом для ускорения отъезда, так как природа наделила его печенью, поистине созданной для жизни в колониях, сносившей без малейших протестов и зной послеобеденных часов, и гнилую воду. Местная кухня пришлась ему вполне по вкусу, и однажды он даже проглотил яичницу из восьмидесяти двух яиц игуаны. А для Амаранты Урсулы поезд доставлял рыбу и устриц в ящиках со льдом, жестяные банки с консервированным мясом и компотами, ибо другой пищи она не могла есть; Амаранта Урсула продолжала одеваться по европейской моде и выписывать журналы мод, хотя ей некуда было выйти и некому нанести визит, а Гастону в этих широтах уже не хватало бодрости духа, чтобы оценить по достоинству короткие юбки и надетые набок фетровые шляпки и ожерелья в семь нитей. Её секрет, по-видимому, состоял в том, что она всегда умела найти себе занятие и сама решала разные домашние проблемы, которые сама же и создавала. Сама делала ошибки и на следующий день сама же их исправляла, и всё это с таким пагубным усердием, что Фернанда обязательно подумала бы о наследственном пороке переливания из пустого в порожнее. Жизнерадостность била в Амаранте Урсуле ключом, и каждый раз, когда приходили новые пластинки, она задерживала мужа в гостиной и вместе с ним до поздней ночи разучивала новые танцы — описания их, снабженные рисунками, присылали ей старые подружки по коллежу. Уроки танцев обычно заканчивались любовными утехами, супруги пристраивались в венском кресле-качалке или прямо на голом полу. Только детей не хватало Амаранте Урсуле для полного счастья, но она свято соблюдала договор с мужем не иметь потомства, пока не минуют первые пять лет супружеской жизни. Пытаясь чем-нибудь заполнить свои пустые часы, Гастон по утрам обычно заходил в комнату Мелькиадеса побеседовать с Аурелиано. Ему нравилось вспоминать самые уединённые уголки своей родины, которую Аурелиано знал во всех подробностях, словно прожил там долгие годы. На вопросы, откуда Аурелиано почерпнул эти сведения, отсутствующие даже в энциклопедии, Гастон получил тот же ответ, что и Хосе Аркадио: «Всё можно узнать». Кроме санскрита, Аурелиано изучил английский и французский, приобрёл некоторые познания в латыни и греческом. Теперь, когда он каждый вечер выходил из дому и Амаранта Урсула выделила ему недельную сумму на карманные расходы, комната Мелькиадеса стала смахивать на филиал книжной лавки учёного каталонца. Аурелиано жадно читал, засиживаясь за книгами допоздна, однако, слушая его суждения о прочитанном, Гастон подумал, что, читая книги, Аурелиано не стремится пополнить свои знания, а лишь ищет подтверждения уже известных ему истин. Больше всего на свете его интересовали пергаменты, им он посвящал самые плодотворные утренние часы. И Гастон и Амаранта Урсула охотно включили бы Аурелиано в свой семейный круг, но он держался обособленно, был окутан тайной, как облаком, которое с течением времени становилось лишь более плотным. Все попытки Гастона подружиться с ним потерпели фиаско, и фламандцу пришлось искать другие возможности убить время. Именно тогда ему и пришла в голову мысль организовать службы авиапочты. Идея не была новой. С авиапочтой Гастон носился ещё задолго до того, как познакомился с Амарантой Урсулой, но тогда он хотел организовать компанию авиапочтовой связи с Бельгийским Конго, где его семья вложила капитал в производство пальмового масла. Женитьба и решение ублажить супругу и провести с ней несколько месяцев в Макондо заставили Гастона отложить осуществление своих замыслов. Однако когда он увидел, что Амаранта Урсула занялась организацией общества по благоустройству города и только смеётся над его попытками завести разговор о возвращении в Европу, он понял, что в Макондо придётся обосноваться надолго, и списался с забытыми им компаньонами в Брюсселе. Не всё ли равно, в каком районе земного шара быть первооткрывателем — в Африке или в Карибском море? Пока шла переписка, Гастон расчистил посадочную площадку на бывших заколдованных землях, которые в то время имели вид пустыря, засыпанного битым щебнем, изучил направление господствующих ветров, выбрал наиболее подходящие трассы полётов, при этом он и не подозревал, что его деятельность, напоминающая поведение мистера Герберта, заронила в сердца жителей Макондо опасное подозрение — они думали, что Гастон на самом деле собирается сажать бананы и только прикрывает своё намерение разговорами об авиапочте. Вдохновлённый своим счастливым замыслом, который, помимо всего прочего, мог послужить оправданием решению навсегда поселиться в Макондо, фламандец несколько раз побывал в столице провинции, нанёс визиты властям, получил лицензии и подписал льготные контракты. Одновременно он продолжал поддерживать со своими компаньонами в Брюсселе переписку, напоминавшую корреспонденцию Фернанды с невидимыми целителями, и в конце концов убедил их выслать морем первые аэропланы вместе с опытным механиком, который соберёт аппарат в ближайшем от Макондо порту и перелетит на нём в город. Через год после первых замеров и метеорологических прогнозов у Гарсона, исполненного веры в неоднократно подтверждённые обещания своих компаньонов, вошло в привычку в ожидании появления аэроплана бродить по улицам, поглядывая на небо и прислушиваясь к шуму бриза. Хотя сама Амаранта Урсула и не замечала этого, её возвращение внесло коренные перемены в жизнь Аурелиано. После смерти Хосе Аркадио он превратился в завсегдатая книжной лавки каталонца. Свобода, которой Аурелиано располагал, и избыток досуга пробудили в нём некоторый интерес к городу, и он стал изучать Макондо, ничему не удивляясь. Он блуждал по пыльным, пустынным улицам, обследовал скорее из научного интереса, чем из человеческого любопытства, развалины домов, металлические сетки на окнах, изъеденные ржавчиной и прорванные погибавшими от жары птицами, рассматривал людей, угнетённых тяжестью воспоминаний. С помощью воображения он пытался восстановить былое великолепие города и банановой компании: её высохший плавательный бассейн был теперь до краев полон истлевшими мужскими ботинками и дамскими туфельками, а среди её разрушенных, заросших сорняками коттеджей Аурелиано нашёл скелет немецкой овчарки — она всё ещё была привязана стальной цепью к кольцу — и телефон, который всё звонил, звонил, звонил, пока Аурелиано не снял трубку и не услышал далёкий и встревоженный женский голос, спрашивающий по-английски, и не ответил, что да, забастовка кончилась, три тысячи мёртвых сброшено в море, банановая компания уехала и в Макондо после многих лет наступило спокойствие. Прогулки привели Аурелиано в обширный квартал домов терпимости, где в былые времена пачками сжигались кредитки с единственной целью — оживить кумбиамбу, теперь же квартал представлял собою клубок самых печальных и жалких в городе улиц, кое-где ещё светились красные фонари, но танцевальные салоны, украшенные лохмотьями истлевших гирлянд, были безлюдны, и худые и толстые вдовы, никогда не имевшие мужей, — французские прабабушки и вавилонские матриархини — всё ещё сидели и ждали возле виктрол. Аурелиано не нашёл никого, кто помнил бы его семью или хотя бы полковника Аурелиано Буэндиа, исключение составлял лишь один старик — самый древний из антильских негров, продолжавший распевать в палисаднике своего дома унылые вечерние псалмы. Белая, как хлопок, шевелюра делала его похожим на негатив фотографии. Аурелиано вёл с ним беседы на головоломном жаргоне, который изучил за несколько недель, и иногда делил со стариком его ужин — суп из петушиных голов. Приготовленный его правнучкой, большой плотной негритянкой, у которой бока были крутые, как у кобылицы, груди похожи на дыни из живой плоти, а шапка густых, жёстких, словно проволока, волос на круглой, правильной формы голове напоминала шлем средневекового воина. Звали негритянку Колдуньей. В то время Аурелиано добывал себе средства к существованию, продавая столовые приборы, подсвечники и другие мелкие предметы, которыми можно было разжиться дома. Если он оставался без гроша, а это случалось очень часто, он выпрашивал на рынке у торговцев петушиные головы, предназначенные для помойки, и относил Колдунье, и та варила ему из них суп с портулаком и мятой. Когда прадед Колдуньи умер, Аурелиано перестал посещать их дом, но вечерами встречался с негритянкой под тёмными миндальными деревьями на площади, где она тихим свистом приманивала редких полуночников. Часто он прогуливался с нею рядом, болтая на её жаргоне о супах из петушиных голов и других изысканных блюдах нищеты, и продолжал бы так поступать и дальше, если бы Колдунья не намекнула, что его присутствие отпугивает клиентуру. Аурелиано не спал с ней, хотя иной раз и чувствовал искушение и хотя самой Колдунье это показалось бы естественным завершением их сиротливых встреч. Таким образом, он всё ещё оставался девственником, когда в Макондо возвратилась Амаранта Урсула и наградила его сестринским поцелуем, от которого у Аурелиано перехватило дыхание. Всякий раз при встречах с Амарантой Урсулой, особенно если она принималась обучать его модным танцам, он испытывал чувство беззащитности, ему казалось, что кости у него становятся мягкими, как губка, — это было то самое ощущение, которое некогда смутило его прапрадеда в кладовой, куда Пилар Тернера завлекла его под предлогом гадания. Пытаясь заглушить свои муки, Аурелиано с головой погрузился в пергаменты и стал уклоняться от невинных ласк своей тётки, отравлявших ему ночи горькими ароматами, но чем больше он её избегал, тем с большим нетерпением и беспокойством жаждал снова услышать её заливистый смех, вопли счастливой кошки и благодарственные песни, которые вырывались у неё, когда она умирала от любви в любой час дня и ночи и во всех, даже самых неподходящих для этого местах дома. Однажды ночью в соседней комнате, бывшей ювелирной мастерской, всего в десяти метрах от его кровати, ненасытные супруги расположились на столе и разбили стеклянный шкаф, но продолжали заниматься любовью в луже из соляной кислоты. Аурелиано не сомкнул глаз всю ночь, а весь следующий день его била лихорадка и душили яростные рыдания. Этот день казался ему бесконечным, и когда пришла долгожданная ночь, она застала его в тени миндальных деревьев — он ждал Колдунью, пронизываемый ледяными иглами неуверенности, сжимая в потном кулаке полтора песо, который попросил у Амаранты Урсулы не столько потому, что у него не было денег, сколько для того, чтобы приобщить её к своему падению, унизить, заняться развратом. Колдунья привела его в освещённую заговорёнными свечами каморку, к раскладной кровати, холст которой был весь запятнан следами порочной любви, к своему телу отважной, очерствевшей и бездушной суки. Она приготовилась отделаться от Аурелиано, как от испуганного ребёнка, но очень скоро обнаружила, что имеет дело с мужчиной, чья чудовищная мощь всколыхнула всё её чрево, как землетрясение. Они стали любовниками. Утром Аурелиано занимался расшифровкой пергаментов, а в час сиесты отправлялся в усыпляющую тишину комнатушки, где ждала Колдунья, которая обучала его заниматься любовью сначала как это делают черви, потом как улитки и, наконец, как креветки, она прекращала свои уроки только с наступлением часа идти подкарауливать заблудившиеся любови. Миновало несколько недель, прежде чем Аурелиано заметил, что его возлюбленная носит на талии обруч, сделанный из чего-то вроде струны для виолончели, твёрдый, словно сталь, и не имеющий концов, ибо Колдунья с ним родилась и выросла. Почти всегда в перерывах между любовными утехами они подкреплялись пищей, сидя голые в кровати среди одуряющей жары, и над ними, как дневные звёзды, сияли отверстия, проеденные ржавчиной в цинковой кровле. У Колдуньи впервые завелся постоянный мужчина, свой собственный хахаль, как она говорила, помирая со смеху; дошло до того, что у неё даже зародились в сердце определённые надежды, но тут Аурелиано открыл ей тайну своей страсти к Амаранте Урсуле — страсти, от которой ему так и не удалось излечиться в объятиях другой женщины, напротив, терзания становились для него всё более невыносимыми по мере того, как опыт расширял его любовные горизонты. После этой исповеди Колдунья продолжала оказывать Аурелиано столь же горячий приём, что и раньше, но теперь неукоснительно требовала с него платы за свои услуги, а когда у Аурелиано не оказывалось денег, увеличивала его счёт, который вела на стене за дверью — не цифрами, а чёрточками, сделанными ногтем большого пальца. С наступлением темноты Колдунья отправлялась прогуливаться взад и вперед по тёмным углам площади, и тогда Аурелиано шёл домой, в галерее он мимоходом, как посторонний, здоровался с Амарантой Урсулой и Гастоном — они в этот час обычно готовились ужинать — и снова запирался в своей комнате, где он не мог ни читать, ни писать, ни даже думать из-за мучительного волнения, которое у него вызывали смех, шушуканье, вступительная возня и агония наслаждения, наполняющие ночами дом. Такой была его жизнь за два года до того, как Гастон начал ждать аэроплан, и она всё ещё не изменилась к тому времени, когда Аурелиано, войдя в книжную лавку учёного каталонца, увидел четырёх молодых болтунов, занятых ожесточённым спором о способах уничтожения тараканов в средние века. Старик хозяин, знавший пристрастие Аурелиано к книгам, которые прочёл разве что один Бэда Достопочтенный,[23] не без отеческого лукавства подбил юношу выступить арбитром в этой учёной полемике, и тот не замедлил разъяснить, что тараканы — самое древнее на земле крылатое насекомое и уже в Ветхом Завете упоминается, что их убивают ударами шлёпанцев, но против сей разновидности насекомых все средства истребления оказались недействительными — все, начиная с посыпанных бурой ломтиков помидора и кончая мукой с сахаром; тысяча шестьсот известных науке семейств тараканов с незапамятных времён подвергаются упорному и беспощадному преследованию; за всю историю человечества люди не набрасывались с такой яростью ни на одно живое существо, даже из своего собственного рода, и, по правде говоря, стремление к уничтожению тараканов полагалось бы отнести к числу таких свойственных человеку инстинктов, как размножение, причём инстинкт тараканоубийства гораздо более чётко выражен и неодолим, и если тараканам всё-таки удавалось до сих пор избежать полного истребления, то лишь потому, что они прятались в тёмных углах и это делало их недосягаемыми для человека, от рождения наделённого страхом перед темнотой, однако в ярком свете полудня они снова становились уязвимыми; следовательно, единственный надёжный способ уничтожения тараканов и в средние века, и в настоящее время, и во веки веков — ослепление их солнечным светом. Это исполненное фатализма и энциклопедической мудрости выступление положило начало тесной дружбе. Теперь Аурелиано каждый вечер встречался с четырьмя спорщиками — Альваро, Германом, Альфонсо и Габриэлем, — первыми и последними в его жизни друзьями. Для затворника, существовавшего в мире, созданном книгами, эти шумные сборища, которые начинались в шесть часов вечера в книжной лавке и заканчивались на рассвете в борделях, были откровением. До сих пор ему не приходило в голову, что литература — самая лучшая забава, придуманная, чтобы издеваться над людьми, но во время одной ночной попойки Альваро убедил его в этом. Прошло известное время, прежде чем Аурелиано понял, что в своих дерзких суждениях Альваро подражал учёному каталонцу, для которого знания ничего не стоили, если с их помощью нельзя было изобрести новый способ приготовления турецких бобов. В тот вечер, когда Аурелиано сделал свой учёный доклад о тараканах, дискуссия закончилась у девчушек, торговавших собой с голодухи, в призрачном борделе одного из предместий Макондо. Хозяйкой его была улыбающаяся ханжа, одержимая манией открывать и закрывать двери. Казалось, что её вечная улыбка вызвана легковерием клиентов, принимающих всерьёз то, что существует лишь в их воображении, ибо всё в этом доме, вплоть до осязаемых вещей, было нереальным: мебель разваливалась, когда на неё садились, внутри выпотрошенной виктролы сидела на яйцах курица, в саду красовались бумажные цветы, на стенах висели календари, изданные ещё до появления банановой компании, и рамки с литографиями, вырезанными из никогда не издававшихся журналов. Чистейшим вымыслом были и робкие шлюшки, сбегавшиеся из соседних домов, когда хозяйка сообщала им, что пришли клиенты. Они входили в дом, не здороваясь, в платьицах из материи, на которой лет пять тому назад были цветочки, скидывали их с тем же простодушием, с каким до этого надели, а в пароксизме страсти восклицали: «Ну и ну! Гляньте, как потолок осыпается!». Получив один песо и пятьдесят сентаво, они тут же тратили их на бутерброд с сыром, который покупали у хозяйки, больше чем когда-либо расплывавшейся в улыбке, — ведь она-то знала, что и этот бутерброд такой же ненастоящий, как все остальное. Для Аурелиано, чей мир в ту пору начинался у пергаментов Мелькиадеса и кончался постелью Колдуньи, призрачный бордельчик явился радикальным лекарственным от робости. Первое время он никак не мог довести дело до конца, потому что хозяйка имела обыкновение заходить в комнату в самый ответственный момент и высказывать разнообразные замечания по поводу интимных достоинств главных действующих лиц. Но постепенно юноша до того освоился с этими житейскими мелочами, что однажды ночью, самой взбалмошной из всех ночей, разделся догола в маленькой зале, служившей приёмной, и обежал весь дом, балансируя бутылкой с пивом, установленной на его богоданной подставке. Это он ввёл в моду сумасбродные выходки, которые хозяйка заведения встречала своей всегдашней улыбкой, не возражая против них и не веря в них; так было и тогда, когда Герман чуть не поджёг здание, пытаясь доказать, что оно не существует, и тогда, когда Альфонсо свернул шею попугаю и швырнул его в котелок, где уже закипала куриная похлебка. Хотя Аурелиано испытывал по отношению к каждому из своих четверых друзей совершенно одинаковую привязанность и нередко думал о них, как об одном человеке, всё же Габриэль был ему ближе остальных. Близость эта возникла однажды вечером после того, как Аурелиано случайно заговорил о полковнике Аурелиано Буэндиа и Габриэль, единственный из всех, поверил, что друг не разыгрывает их. Даже обычно не вмешивающаяся в разговоры хозяйка борделя с одержимостью заядлой сплетницы утверждала, что полковник Аурелиано Буэндиа — она и в самом деле как-то раз слышала про него — был выдуман правительством, искавшим предлога, чтобы поубивать либералов. Габриэль, напротив, не подвергал сомнению реальность полковника Аурелиано Буэндиа, ибо тот был товарищем по оружию и неразлучным другом его прадеда, полковника Геринельдо Маркеса. Провалы в памяти жителей Макондо становились особенно глубокими, если речь заходила о расстреле рабочих. Всякий раз, когда Аурелиано касался этой темы, не только хозяйка, но и люди постарше отвергали как небылицу историю о рабочих, окружённых войсками у станции, и о поезде из двухсот набитых трупами вагонов и даже настаивали на заключении, которое в своё время было сделано судебным следствием и вошло в учебники для начальной школы, — банановая компания никогда не существовала. Таким образом, Аурелиано и Габриэль были как бы связаны сообщничеством, основанным на их вере в реальные факты, не признанные всеми остальными; эти факты оказали огромное влияние на обоих друзей, увлекли их, как отступающая от берега волна прибоя, в давно погибший мир, от которого не сохранилось ничего, кроме тоски. Габриэль спал там, где его заставало время сна. Несколько раз Аурелиано устраивал его в ювелирной мастерской, но Габриэль всю ночь не мог сомкнуть глаз — ему мешали мертвецы, до самого рассвета бродившие по комнатам. Позже Аурелиано поручил друга заботам Колдуньи, и, когда та бывала свободна, она пускала Габриэля в свою доступную каждому желающему комнатушку и вела его счёт, делая ногтем чёрточки на стене за дверью, на том небольшом пространстве, которое оставалось после записи долгов Аурелиано. Несмотря на свою беспорядочную жизнь, четверо друзей по настоянию учёного каталонца пытались совершить и нечто долговечное. Только его опыту бывшего преподавателя античной литературы и его запасам редких книг были они обязаны своей способностью просидеть целую ночь, отыскивая тридцать седьмую драматическую ситуацию, и это в городе, где никто уже не имел ни желания, ни возможности идти дальше познаний начальной школы. Пленённый открытием дружбы, околдованный чарами мира, который до сих пор из-за бездушия Фернанды был для него заповедным, Аурелиано бросил исследование пергаментов как раз в тот момент, когда уже начинали читаться зашифрованные стихи с пророчествами. Но позже он, убедившись, что времени хватит на всё — даже от борделей не придётся отказываться, — вернулся в комнату Мелькиадеса и с новым рвением взялся за пергаменты, твёрдо решив не прекращать своей работы, пока не будут раскрыты последние тайны шифра. В ту пору Гастон уже начал ждать появления аэроплана, и Амаранта Урсула чувствовала себя такой одинокой, что в одно прекрасное утро зашла в комнату Аурелиано. — Как дела, людоед, — сказала она, — опять засел в своей пещере? Амаранта Урсула была неотразима в каком-то мудрёном платье и в длинном ожерелье из позвонков рыбы-бешенки — одном из тех, что она сама мастерила. Убедившись в верности своего мужа, она спустила его с поводка, и, кажется, впервые после возвращения в Макондо у неё выпала свободная минута. Аурелиано не было необходимости видеть Амаранту Урсулу и слышать её слова, он и так знал, что она пришла. Когда она облокотилась на рабочий стол, такая близкая, беззащитная, Аурелиано почувствовал, как где-то в глубине у него загудели все кости, и с отчаянием уткнулся в пергаменты. Превозмогая волнение, он судорожно вцепился в свой голос, который пытался исчезнуть куда-то, в жизнь, порывавшуюся его оставить, в память, превратившуюся вдруг в окаменевший полип, и стал рассказывать Амаранте Урсуле о священном предназначении санскрита, о научных возможностях видеть грядущее, просвечивающее сквозь толщу времени, как буквы с обратной стороны бумаги, если смотреть против света, о необходимости зашифровать пророчества, чтобы они не уничтожили сами себя, и о «Веках» Нострадамуса, и о гибели Кантабрии, предсказанной святым Мильяном.[24] Вскоре, не прерывая своей лекции и движимый влечением, дремавшим в нём со дня его рождения, Аурелиано накрыл ладонью руку Амаранты Урсулы, думая, что это решительное действие положит конец его смятению. Но Амаранта Урсула с невинной лаской ухватилась за его палец, как часто делала в детстве, и держалась за него всё время, пока Аурелиано продолжал отвечать на её вопросы. Так они и оставались, соединенные холодным словно лёд указательным пальцем, который не проводил никаких флюидов ни в том, ни в другом направлении; потом Амаранта Урсула вдруг очнулась от своего мгновенного оцепенения и хлопнула себя по лбу. «Муравьи!» — воскликнула она. Мигом забыв о пергаментах, молодая женщина поспешила своим танцующим шагом к двери и оттуда послала Аурелиано кончиками пальцев воздушный поцелуй, точно такой, каким она простилась со своим отцом, когда её отправляли в Брюссель. — Ты мне потом объяснишь, — сказала она. — Я совсем забыла, что сегодня надо полить известью муравейники. Она продолжала наведываться к нему, когда у неё были дела в этой части дома, и задерживалась в комнате на несколько минут, пока муж продолжал внимательно обозревать небо. Введённый в заблуждение совершившейся переменой, Аурелиано снова начал обедать дома, от чего он отказался уже в первые месяцы после возвращения Амаранты Урсулы. Гастону его общество пришлось по душе. Во время застольных разговоров, нередко длившихся больше часа, он жаловался Аурелиано на своих компаньонов. Наверное, они дурачат его: давно уже сообщили, что отправили аэроплан морем, а судно всё не приходит и, по заверению морского агентства, никогда не придёт, ибо не числится в корабельных регистрах портов Карибского моря, но компаньоны по-прежнему твердят, будто отправка состоялась, и даже намекают на возможность обмана со стороны Гастона. Взаимное недоверие достигло наконец такой остроты, что Гастон счёл за лучшее прекратить переписку и стал обдумывать, не следует ли ему съездить на несколько дней в Брюссель, выяснить всё на месте и возвратиться назад с аэропланом. Однако его проект рассыпался в прах, как только Амаранта Урсула подтвердила свою давнюю решимость ни в коем случае не уезжать из Макондо, даже если ради этого придётся расстаться с мужем. Первое время Аурелиано разделял утвердившееся в Макондо мнение, что Гастон просто дурак на велосипеде, и испытывал к нему смутное чувство жалости. Позже, приобретя в борделях более глубокие познания мужского естества, он стал объяснять супружескую покорность фламандца его безумной страстью. Но, лучше узнав Гастона, Аурелиано заметил противоречие между его подлинным характером и показным смирением и затаил подозрение, что все его поступки, даже ожидание аэроплана, просто хорошо разыгранный фарс. Тогда он подумал, что Гастон не так уж глуп, как все предполагают, напротив, это человек неколебимого постоянства, необыкновенной хитрости и неисчерпаемого терпения, который решил взять верх над женой, утомив её своими вечными уступками, неспособностью сказать хоть раз «нет», мнимой безграничной покорностью, предоставив ей запутываться в её же собственной паутине до того дня, когда она наконец не сможет больше выносить скуки, порождаемой иллюзиями, находящимися всегда под рукой, и сама запакует чемоданы, чтобы возвратиться в Европу. После этого былая жалость к Гастону обратилась в душе Аурелиано жгучей ненавистью. Метод Гастона показался ему таким подлым и в то же время настолько действенным, что он взял на себя смелость предостеречь Амаранту Урсулу. Но та лишь посмеялась над его подозрительностью, ничем не выдав ему, какой тяжкий груз любви, неуверенности и ревности носит она в своём сердце. Ей не приходило в голову, что отношение Аурелиано к ней больше чем просто братская привязанность, до того дня, когда, открывая банку консервированных персиков, она порезала себе палец и Аурелиано кинулся высасывать ей кровь с такой жадностью и преданностью, что Амаранту Урсулу бросило в дрожь. — Аурелиано! — принуждённо засмеялась она. — Ты слишком увлекаешься, из тебя вышел бы хороший вампир. И тут Аурелиано прорвало. Осыпая беспомощными поцелуями ладошку раненой руки, он открыл самые потаённые уголки своего сердца и извлёк оттуда нескончаемо длинного, разбухшего червя, страшного паразита, вскормленного его страданиями. Рассказал Амаранте Урсуле, как поднимался среди ночи, чтобы рыдать от отчаяния и бешенства, уткнувшись лицом в интимные принадлежности её туалета, которые она вешала сушить в купальне. Рассказал, с какой тоской молил Колдунью вопить по-кошачьи и, всхлипывая, бормотать ему в ухо: «Гастон, Гастон, Гастон», и с какой изворотливостью похищал флаконы с духами Амаранты Урсулы, чтобы почувствовать её запах на шее девчушек, торговавших собой с голодухи. Испуганная страстностью его излияний, Амаранта Урсула постепенно сгибала пальцы, и ладонь её закрывалась, словно раковина устрицы, пока наконец не ведающая сострадания раненая рука не превратилась в комок изумрудов, топазов и твёрдых, как камень, нечувствительных костей. — Скотина! — словно выплюнула она. — С первым же пароходом я уезжаю в Бельгию. Однажды Альваро зашёл в лавку учёного каталонца, громко прославляя свою последнюю находку: зоологический бордель. Он назывался «Золотой мальчик» и представлял собою огромный салон под открытым небом, где разгуливали на свободе не менее двухсот выпей, отмечая время своим криком, похожим на заклинание. Вокруг танцевальной площадки в огороженных проволочной сеткой загонах среди огромных амазонских камелий жили разноцветные цапли, кайманы, откормленные, как свиньи, гремучие змеи с двенадцатью погремушками и черепаха с позолоченным панцирем, нырявшая в маленьком искусственном океане. Там был и белый песик, тихий педераст, выполнявший, однако, обязанности самца-производителя, за что его и кормили. Воздух там имел такую первозданную плотность, словно его только что изобрели, а прекрасные мулатки, ждавшие, безнадёжно надеясь, в окружении кроваво-красных цветов и вышедших из моды пластинок, были сведущи во всех ухищрениях любви, которые мужчина забыл захватить с собой из земного рая. В первую же ночь друзья навестили эту теплицу иллюзий, и величественная, молчаливая старуха, сидевшая у входа в плетённой из лиан качалке, почувствовала, что время возвращается на круги своя, увидев среди пятерых вновь пришедших костлявого, печального мужчину с татарскими скулами, отмеченного с сотворения мира и на веки веков оспой одиночества. — Ах! — прошептала она. — Аурелиано! Перед ней снова был полковник Аурелиано Буэндиа, такой, каким она увидела его при свете лампы задолго до всех войн, задолго до опустошившей его славы и разочарований изгнания — в то давнее утро, когда он вошёл в её спальню, чтобы отдать первый в своей жизни приказ: любить его. Это была Пилар Тернера. Дожив до ста сорока пяти лет, она отказалась от пагубного обычая вести счёт своим годам и начала жить в обособленном, как глухая улочка, неподвижном времени воспоминаний, где будущее было безошибочно предсказано и раз навсегда установлено, — в стороне от того зыбкого будущего, которое основывалось на ненадёжных предположениях и догадках карт. С этой ночи Аурелиано обрёл прибежище в нежности и сочувственном понимании неизвестной ему до тех пор прапрабабки. Покачиваясь в плетёной качалке, она вызывала в своей памяти былое могущество и падение рода Буэндиа и сравнение с землёй великолепия Макондо. Между тем Альваро взрывами своего хохота пугал кайманов, Альфонсо сочинял кровавую историю про то, как выпи на прошлой неделе выклевали глаза четверым клиентам, которые нехорошо себя вели, а Габриэль пребывал в комнате задумчивой мулатки, которая взимала плату за любовь не деньгами, а письмами для своего жениха-контрабандиста, отбывавшего срок в тюрьме по ту сторону Ориноко, потому что пограничники напоили его слабительным и посадили на горшок, и потом в горшке оказалось полно бриллиантов. Этот настоящий, реальный бордель, с его по-матерински заботливой хозяйкой, был тем самым миром, о котором Аурелиано грезил во время своего продолжительного затворничества. Здесь он чувствовал себя так хорошо, что и подумать не мог об ином убежище в тот вечер, когда Амаранта Урсула разбила вдребезги его мечты. Он жаждал облегчить свою душу словами, хотел, чтобы кто-нибудь ослабил узлы, стягивающие ему грудь, но смог только разразиться обильными, горячительными и восстанавливающими силы слезами, уткнувшись лицом в подол Пилар Тернеры. Перебирая его волосы кончиками пальцев, Пилар Тернера ждала, когда он успокоится, и, хотя Аурелиано не признался, что плачет из-за любви, она сразу же узнала этот самый древний в истории мужчины плач. — Полно, малыш, — ласково произнесла Пилар Тернера. — А теперь скажи мне, кто она. Лишь только Аурелиано назвал имя, Пилар Тернера засмеялась грудным смехом, тем былым жизнерадостным смехом, что с годами стал похож на хриплое воркование голубей. В сердце человека из рода Буэндиа не могло быть непостижимой для неё тайны. Ведь карты и собственный опыт открыли ей, что история этой семьи представляет собою цепь неминуемых повторений, вращающееся колесо, которое продолжало бы крутиться до бесконечности, если бы не всё увеличивающийся и необратимый износ оси. — Не беспокойся, — улыбнулась Пилар Тернера. — Где бы она сейчас ни была, она тебя ждёт. В половине пятого Амаранта Урсула вышла из купальни. Аурелиано видел, как она прошла мимо его комнаты, закутанная в халат и с тюрбаном из полотенца на голове. Крадучись, пошатываясь словно пьяный, он последовал за ней и проник в супружескую спальню в тот момент, когда Амаранта Урсула распахнула халат; она тут же испуганно запахнула его снова и молча указала Аурелиано на соседнюю комнату, дверь в которую была приоткрыта и где, как знал Аурелиано, Гастон занимался писанием письма. — Уходи, — сказала Амаранта Урсула одними губами. Аурелиано улыбнулся, обеими руками схватил её за талию, поднял, как вазон с бегониями, и бросил на кровать лицом вверх. Одним грубым рывком, прежде чем она успела помешать ему, он сорвал с неё сорочку, и перед ним открылась головокружительная, как пропасть, нагота только что вымытого тела, на этом теле не было ни одного пятнышка, ни одного волоска, ни одной скрытой родинки, которых бы Аурелиано не представлял себе в воображении среди ночного мрака. Амаранта Урсула защищалась совершенно искренне с ловкостью дикой самки: извиваясь всем своим благоухающим телом, гладким и гибким, как у ласки, она пыталась отбить Аурелиано почки коленями и одновременно впивалась ему ногтями в лицо, однако ни он, ни она не издали и вздоха, который нельзя было бы принять за спокойное дыхание человека, созерцающего у открытого окна мирный апрельский вечер. Это была свирепая борьба, битва не на жизнь, а на смерть, но со стороны она такой не казалась, потому что состояла из столь медленных, осторожных и торжественных нападений и увертываний, что за время, проходившее между ними, вполне могли бы ещё раз зацвести петуньи, а Гастон в соседней комнате мог бы позабыть свои мечты аэронавта, — всё выглядело так, словно двое повздоривших любовников пытаются мириться в глубинах прозрачного водоёма. В разгар своего ожесточённого и церемонного сопротивления Амаранта Урсула сообразила, что их полное молчание неестественно и может возбудить подозрение у находящегося рядом мужа скорее, чем шум, которого они старались избежать. Тогда она принялась смеяться, не разжимая губ, от борьбы она не отказалась, но защищалась теперь притворными укусами и высвобождала своё тело не с таким ожесточением, как раньше, пока наконец оба они не обнаружили, что являются в одно и то же время и противниками, и сообщниками и оборона превратилась в обычное притворство, а нападения — в ласки. Потом Амаранта Урсула на мгновение перестала обороняться, словно в шутку, будто готовясь выкинуть какой-то фортель, а когда она захотела возобновить сопротивление, испуганная тем, что сама допустила, было уже поздно. Необычайно мощное сотрясение швырнуло молодую женщину на место, пригвоздило к постели её центр тяжести, и вся её воля к сопротивлению рухнула под напором неодолимого желания узнать, что такое эти оранжевые звуки и невидимые шары, ожидающие её по ту сторону смерти. Она едва успела протянуть руку, найти ощупью полотенце и закусить его зубами, чтобы не дать вырваться на волю пронзительным кошачьим воплям, которые раздирали ей внутренности. * * * Пилар Тернера умерла ночью под праздник в качалке из лиан, охраняя вход в свой рай. Согласно последней воле покойной, похоронили её не в гробу, а прямо в качалке, которую восемь мужчин опустили на верёвках в огромную яму, выкопанную в центре танцевальной площадки. Бледные от слёз, одетые в чёрное мулатки выполнили свои колдовские обряды и, сняв с себя серьги, брошки и кольца, побросали их в могилу, могилу закрыли каменной плитой без имени и дат, а поверх плиты возвели целый холм из амазонских камелий. Затем мулатки отравили всех животных и птиц, замуровали двери и окна кирпичами и разбрелись кто куда со своими деревянными сундучками, оклеенными изнутри литографиями с изображениями святых, цветными картинками из журналов и портретами недолговременных, неправдоподобных и фантастических женихов, которые испражнялись бриллиантами, пожирали друг друга, наподобие каннибалов, или были коронованными карточными королями, скитающимися по морям. Это был конец. В могиле Пилар Тернеры среди грошовых драгоценностей проституток гнили остатки прошлого, то немногое, что ещё сохранилось в Макондо, после того как учёный каталонец распродал с аукциона свою книжную лавку и, стосковавшись по настоящей долгой весне, вернулся на берег Средиземного моря в родную деревню. Никто не ожидал, что старик может уехать. Он появился в Макондо во времена процветания банановой компании, спасаясь от одной из бесчисленных войн, и не надумал ничего более практичного, чем открыть лавку инкунабул и первых изданий на разных языках; случайные клиенты, забегавшие сюда скоротать время, пока не подойдёт их очередь идти в дом напротив — к толкователю снов, перелистывали эти книги с некоторым опасением, словно подобрали их на свалке. Полдня каталонец проводил в жаркой комнатке за лавкой, покрывая витиеватыми буквами вырванные из школьной тетрадки листки, но никто не мог сказать определённо, что такое он пишет. К тому времени, когда с ним познакомился Аурелиано, старик накопил уже два ящика сваленных в беспорядке листов, чем-то напоминавших пергаменты Мелькиадеса. До своего отъезда он успел заполнить и третий ящик, это давало основания предположить, что каталонец, пока жил в Макондо, ничем другим и не занимался. Единственными людьми, с которыми он поддерживал отношения, были четверо друзей; когда они ещё учились в школе, каталонец давал им книги под залог волчков и бумажных змеев и приохотил мальчиков к чтению Сенеки и Овидия. С классиками он обращался запросто, без церемоний, словно некогда жил с ними в одной комнате и знал о них много такого, что, казалось, не могло быть никому известно, например: что святой Августин носил под монашеской рясой шерстяную безрукавку, которую не снимал четырнадцать лет, и что чернокнижник Арнальдо де Виланова[25] ещё в детстве стал импотентом, так как его укусил скорпион. Горячая любовь учёного каталонца к печатному слову являла собой смесь глубокого уважения и панибратской непочтительности. Эта двойственность сказывалась даже в его отношении к своим собственным писаниям. Альфонсо, который, намереваясь перевести рукопись старика на испанский язык, специально изучил каталонский, однажды сунул пачку листков в карман — карманы у него всегда были набиты вырезками из газет и руководствами по необычным профессиям — и в какую-то ночь потерял все листы в борделе у девчушек, торговавших собой с голодухи. Когда учёный каталонец узнал об этом, он, вместо того чтобы поднять крик, как боялся Альфонсо, сказал, помирая со смеху, что это вполне естественная для литературы участь, но в то же время им никак не удалось убедить старика, что незачем везти с собой в родную деревню три ящика с рукописями; железнодорожных контролёров, которые требовали сдать ящики в багаж, он осыпал бранью, бывшей в ходу ещё в Карфагене, и не успокоился до тех пор, пока ему не разрешили оставить их в пассажирском вагоне. «В тот день, когда люди станут сами разъезжать в первом классе, а книги будут возить в товарных вагонах, наступит конец света», — заявил он и больше до самого отъезда не произнёс ни слова. На заключительные сборы ушла целая неделя, это была чёрная неделя для учёного каталонца — по мере того, как приближался час отъезда, настроение старика всё ухудшалось, он то и дело забывал, что собирался сделать, а вещи, которые он клал в одном месте, оказывались неожиданно совершенно в другом, перемещенные теми самыми домовыми, что когда-то мучили Фернанду. — Collons,[26] — ругался он. — Так-перетак двадцать седьмой казной Лондонского синода. Герман и Аурелиано взяли над ним опеку. Заботились о нём, как о ребёнке: разложили по карманам проездные билеты и миграционные документы и закололи карманы английскими булавками, составили подробный перечень того, что он должен будет делать с момента выезда из Макондо и до прибытия в Барселону, и, несмотря на это, каталонец всё же ухитрился, сам того не заметив, выбросить на помойку штаны с половиной всех своих денег. Накануне отъезда, когда ящики были уже забиты, а пожитки уложены в тот же чемодан, с которым он появился в Макондо, старик прикрыл свои веки, похожие на створки раковины, жестом, кощунственно напоминающим благословение, простёр руку к грудам тех книг, что помогли ему пережить разлуку с родиной, и сказал своим друзьям: — Это дерьмо я оставляю здесь. Через три месяца от него пришёл большой конверт, где лежали двадцать девять писем и пятьдесят фотографий, накопившихся за время досуга в открытом море. Хотя дат каталонец не ставил, легко было понять последовательность, в какой сочинялись эти послания. В первых из них он с обычным своим юмором сообщал о превратностях путешествия — о том, что испытывает сильное желание выбросить за борт суперкарго, не разрешившего ему поставить в каюту ящики, о потрясающей глупости некоей сеньоры, приходящей в ужас от числа тринадцать — не из-за суеверия, а потому, что оно кажется ей незавершённым, и о пари, которое он выиграл за первым ужином, определив, что вода на борту судна имеет вкус источников Лериды, отдающих запахом свеклы, которым тянет по ночам с окрестных полей. Однако, по мере того как шли дни, жизнь на корабле интересовала его всё меньше, а каждое воспоминание о событиях в Макондо, даже о самых недавних и заурядных, вызывало тоску, и чем дальше уходило судно, тем печальнее становилась его память. Этот процесс углубления тоски по прошлому был заметен и на фотографиях. На первых снимках он выглядел счастливым в своей белой рубашке и со своей серебряной шевелюрой на фоне Карибского моря, покрытого, как обычно в октябре, барашками. На последних он, теперь уже в тёмном пальто и шёлковом кашне, бледный, с отсутствующим видом стоял посреди палубы безымянного корабля из ночных кошмаров, блуждающего по осенним океанам. На письма старика отвечали Герман и Аурелиано. В первые месяцы он писал так часто, что друзьям казалось, будто он совсем рядом, ближе, чем прежде, когда жил в Макондо, и жестокие страдания, которые вызвал у них его отъезд, почти утихли. Сначала он сообщал, что всё идёт по-старому, что в его родном доме до сих пор сохранилась розовая морская раковина, что у копчёной селёдки, положенной на кусок хлебного мякиша, тот же самый вкус, а источники деревни вечерами продолжают благоухать. Перед друзьями снова были листки из школьной тетради, покрытые вкривь и вкось фиолетовыми каракулями, каждому из них был адресован отдельный листок. Но мало-помалу, хотя сам каталонец не замечал этого, письма, исполненные бодрости выздоравливающего, превращались в пасторали разочарования. Зимними вечерами, пока в камине закипал котелок с супом, старик тосковал о тепле своей комнатушки за книжной лавкой, о солнце, которое звенит в пыльной листве миндальных деревьев, о паровозном свистке, врывающемся в спячку сиесты, так же как в Макондо тосковал о кипящем в камине котелке с супом, выкриках уличного торговца кофейными зернами и о мимолётных жаворонках весны. Замученный этими двумя ностальгиями, которые отражались одна в другой, как два стоящих одно против другого зеркала, он утратил своё восхитительное чувство нереального и дошёл до того, что посоветовал друзьям уехать из Макондо, забыть всё, чему он их учил о мире и человеческом сердце, плюнуть на Горация и в любом месте, куда бы они ни попали, всегда помнить, что прошлое — ложь, что для памяти нет дорог обратно, что каждая миновавшая весна невозвратима и что самая безумная и стойкая любовь всего лишь скоропреходящее чувство. Альваро первым выполнил совет покинуть Макондо. Он продал всё, даже ягуара, который сидел на цепи во дворе его дома, пугая прохожих, и купил себе вечный билет на поезд, не имевший станции назначения. В почтовых открытках, усеянных восклицательными знаками и отправленных с промежуточных остановок, Альваро описывал мелькавшие за окном вагона мгновенные картины — это выглядело так, словно он разрывает на клочки длинную поэму мимолётности и тут же выбрасывает эти клочья в пустоту забвения: призрачные негры на хлопковых плантациях Луизианы, крылатые кони на синей траве Кентукки, греческие любовники, озарённые закатным солнцем Аризоны, девушка в красном свитере, которая писала акварелью окрестности озера Мичиган и помахала Альваро кисточками — в этом приветствии было не прощание, а надежда, ведь девушка не знала, что перед ней поезд, который не возвратится. Потом уехали Альфонсо и Герман, уехали в субботу с намерением вернуться в понедельник, и больше о них никто ничего не слышал. Через год после отъезда учёного каталонца в Макондо оставался только Габриэль; пребывая в нерешительности, он продолжал пользоваться опасной благотворительностью Колдуньи и отвечал на вопросы организованного одним французским журналом конкурса, первой премией которого была поездка в Париж; Аурелиано, выписывавший этот журнал, помогал Габриэлю заполнять бланки с вопросами, иногда он делал это у себя дома, а чаще всего среди фаянсовых банок, в пропитанном запахами валерианы воздухе единственной ещё уцелевшей в Макондо аптеки, где жила Мерседес, тайная невеста Габриэля. Только одна эта аптека и осталась в городе от прошлого, разрушение которого всё никак не приходило к концу, ибо прошлое разрушалось бесконечно, поглощая само себя, готовое каждое мгновение кончиться совсем, но так никогда и не кончая кончаться. Город дошёл до таких пределов запустения, что, когда Габриэль одержал победу на конкурсе и собрался ехать в Париж с двумя сменами белья, парой ботинок и полным изданием Рабле, ему пришлось помахать машинисту, чтобы тот остановил поезд возле станции Макондо. Старая улица Турков к этому времени превратилась в заброшенный угол, где последние арабы спокойно ожидали смерти, продолжая по тысячелетнему обычаю сидеть в дверях своих лавок, хотя последний ярд диагонали был продан уже много лет тому назад и на мрачных витринах остались только обезглавленные манекены. Городок банановой компании, о котором, возможно, пыталась вечерами рассказывать своим внукам Патриция Браун в краю расовой нетерпимости и маринованных огурцов — в городе Пратвилле, штат Алабама, — теперь представлял собой поросшую травой равнину. Сменивший падре Анхеля старик священник — имени его никто даже не пытался выяснить — ждал милосердия Божьего, валяясь в гамаке, мучимый подагрой и бессонницей, порождённой сомнением, а тем временем по соседству с ним ящерицы и крысы оспаривали друг у друга право владения храмом. В этом даже птицами брошенном Макондо, в котором от постоянной жары и пыли было трудно дышать, Аурелиано и Амаранта Урсула, заточенные одиночеством и любовью и одиночеством любви в доме, где шум, подымаемый термитами, не давал сомкнуть глаз, были единственными счастливыми человеческими существами и самыми счастливыми существами на земле. Гастон возвратился в Брюссель. Ему надоело ждать аэроплана, и в один прекрасный день он сложил в чемодан необходимые вещи и всю свою переписку и отбыл из Макондо с намерением вернуться воздухом ещё до того, как его льготные лицензии будут переданы сообществу немецких авиаторов, представивших властям провинции ещё более грандиозный проект, чем его собственный. После первого вечера любви Аурелиано и Амаранта Урсула стали пользоваться редкими отлучками мужа, но во время этих встреч, пронизанных дыханием опасности и почти всегда прерываемых внезапными возвращениями Гастона, им приходилось обуздывать свои порывы. Оставшись одни, любовники отдались безумию долго смиряемого чувства. То была безрассудная, губительная страсть, державшая их в состоянии вечного возбуждения и заставлявшая кости Фернанды в могиле содрогаться от ужаса. Вопли Амаранты Урсулы, её агонизирующие песни слышались и в два часа дня за обеденным столом, и в два часа ночи в кладовой. «Больше всего мне обидно, — смеялась она, — что мы столько времени потеряли даром». Она видела, как муравьи опустошают сад, утоляют свой первозданный голод деревянными частями дома, видела, как их живая лава снова разливается по галерее, но, одурманенная страстью, взялась за их уничтожение лишь после того, как они появились в её спальне. Аурелиано забросил пергаменты, совсем не выходил из дому и только изредка отвечал на письма учёного каталонца. Любовники утратили чувство реальности, понятие о времени, выбились из ритма повседневных привычек. Затворили двери и окна и, чтобы не терять лишних минут на раздевание, стали бродить по дому в том виде, в котором всегда мечтала ходить Ремедиос Прекрасная, валялись нагишом в лужах на дворе и однажды чуть не захлебнулись, занимаясь любовью в бассейне. За короткий срок они внесли в доме больше разрушений, чем муравьи: поломали мебель в гостиной, порвали гамак, стойко выдерживавший невесёлые походные амуры полковника Аурелиано Буэндиа, распороли матрасы и вывалили их содержимое на пол, чтобы задыхаться в ватных метелях. Хотя Аурелиано как любовник не уступал в свирепости уехавшему сопернику, тем не менее командовала в этом раю катастроф Амаранта Урсула с присущими ей талантом к безрассудным выходкам и ненасытностью чувств. Она как будто сосредоточила на любви всю ту неукротимую энергию, которую её прапрабабка отдавала изготовлению леденцовых фигурок. В то время как Амаранта Урсула пела от удовольствия и умирала со смеху, глядя на свои собственные выдумки, Аурелиано становился всё более задумчивым и молчаливым, потому что его любовь была погружённой в себя, испепеляющей. Однако оба достигли таких высот любовного мастерства, что, когда истощался их страстный пыл, они извлекали из усталости всё, что могли. Предавшись языческому обожанию своих тел, они открыли, что у любви в минуты пресыщения гораздо больше неиспользованных возможностей, чем у желания. Пока Аурелиано втирал яичный белок в тугие соски Амаранты Урсулы или кокосовым маслом умащал её упругие бёдра и покрытый пушком живот, она развлекалась с его могучим дитятей, играла с ним, как с куклой, пририсовывала ему губной помадой круглые клоунские глазки, а карандашом для бровей — усы, как у турка, подвязывала галстучки из атласных лент, примеряла шляпы из серебряной бумаги. Однажды ночью они вымазались с ног до головы персиковым сиропом, и облизывали друг друга, как собаки, и любились, как безумные, на полу коридора, и были разбужены потоком плотоядных муравьёв, которые намеревались сожрать их живьём. В минуты просветления Амаранта Урсула отвечала на письма Гастона. Он казался ей чужим и далёким, и она совершенно не представляла себе возможности его возвращения. В одном из первых писем он сообщил, что компаньоны действительно выслали ему аэроплан, но морское агентство в Брюсселе по ошибке отправило его в Танганьику, где его передали племени макондов. Эта путаница создала массу затруднений, и лишь на то, чтобы вызволить аэроплан, может уйти года два. Поэтому Амаранта Урсула исключила вероятность несвоевременного приезда мужа. Аурелиано тоже связывали с внешним миром только письма учёного каталонца и сообщения, которые он получал от Габриэля через молчаливую хозяйку аптеки — Мерседес. Сначала это была реальная связь. Габриэль, чтобы остаться в Париже, взял вместо обратного билета деньги и теперь продавал старые газеты и пустые бутылки, которые выбрасывали горничные одного мрачного отеля на улице Дофина. В то время Аурелиано без всякого труда мог представить себе друга: он ходит в свитере с высоким воротом, снимая его только весной, когда террасы Монпарнаса заполняются влюблёнными парочками, и, чтобы обмануть голод, спит днём, а ночью пишет в пропахшей варёной цветной капустой комнатушке, где кончил жизнь Рокамадур.[27] Однако известия о Габриэле постепенно становились такими туманными, а письма учёного каталонца такими нерегулярными и печальными, что Аурелиано привык думать о Габриэле и старике так же, как Амаранта Урсула думала о своём муже, и любовники очутились в безлюдном мире, единственной и вечной реальностью в нём была любовь. Внезапно в это царство счастливой бессознательности, как звук выстрела, ворвалось известие о возвращении Гастона. Аурелиано и Амаранта Урсула открыли глаза, исследовали свои души, поглядели друг другу в лицо, положив руку на сердце, и поняли: они стали таким единым целым, что предпочтут смерть разлуке. Тогда Амаранта Урсула написала мужу письмо, полное противоречивой правды: она заверила Гастона в своей любви и желании снова увидеть его и в то же время признавала как роковое предначертание судьбы невозможность жить без Аурелиано. Вопреки их опасениям Гастон ответил спокойным, почти отеческим письмом, в котором целых два листа были посвящены предостережениям против изменчивости страсти, письмо заканчивалось недвусмысленными пожеланиями быть такими же счастливыми, каким был он сам во время своего кратного супружества. Поведение Гастона явилось полной неожиданностью для Амаранты Урсулы, она решила, что сама дала мужу желанный повод бросить её на произвол судьбы, и почувствовала себя униженной. Через полгода она обозлилась ещё больше, когда Гастон написал ей из Леопольдвиля, где ему удалось наконец получить обратно свой аэроплан, письмо, не содержавшее ничего, кроме просьбы прислать его велосипед, поскольку это единственное, что ему дорого из всего оставленного им в Макондо. Аурелиано терпеливо утешал раздосадованную Амаранту, стараясь показать ей, что он может быть хорошим мужем не только в счастье, но и в беде; будничные заботы, обрушившиеся на них после того, как пришли к концу деньги Гастона, связали их чувством товарищества — в нём не было ослепляющей и всепоглощающей силы страсти, но оно давало им возможность любить друг друга и наслаждаться счастьем так же, как в разгар бурных вожделений. К тому времени, когда умерла Пилар Тернера, они уже ждали ребёнка. Пока тянулась беременность. Амаранта Урсула пыталась наладить производство ожерелий из рыбьих позвонков, но не нашла для них покупателей, кроме Мерседес, которая приобрела себе около дюжины. В первый раз за свою жизнь Аурелиано увидел, что его способность к языкам, энциклопедические познания, редкий дар вспоминать разные мелочи о, казалось бы, неизвестных ему отдалённых событиях и местах столь же бесполезны, как шкатулка с фамильными драгоценностями его жены, стоимость которых в ту пору равнялась, наверное, всем запасам денег, находившихся в распоряжении последних обитателей Макондо. Существовали они каким-то чудом. Амаранта Урсула не утратила ни своего хорошего настроения, ни своего таланта к любовным проказам, но завела привычку сидеть в галерее после еды, словно соблюдая некое подобие сиесты, бессонной и насыщенной мечтаниями. Аурелиано составлял ей компанию. Иной раз они сидели так в полном безмолвии один против другого до самой темноты, глядя друг другу в глаза, предавались отдыху, и в этом блаженном бездействии любовь их была такой же горячей, как прежде — в шумных сражениях. Неуверенность в будущем обратила их сердца к прошлому. Они вспоминали себя в утраченном раю нескончаемого дождя: как они шлёпали по лужам во дворе, убивали ящериц и вешали их на Амаранту Урсулу, как играли, будто хоронят её заживо, и эти воспоминания открывали им истину, что всегда, с тех пор как помнили себя, они были счастливы вдвоём. Амаранта Урсула вспомнила тот вечер, когда она вошла в ювелирную мастерскую и Фернанда сказала ей, что маленький Аурелиано ничейный ребёнок, которого нашли в корзинке, плывшей по реке. Хотя это объяснение казалось им не заслуживающим доверия, они не располагали сведениями, чтобы заменить его другим, более правдивым. В одном они были убеждены, после того как обсудили все возможности, — Фернанда не могла быть матерью Аурелиано. Амаранта Урсула склонялась к мысли, что он сын Петры Котес, но о наложнице отца она помнила только разве гнусные сплетни, и поэтому такое предположение вызвало гримасу отвращения в их душах. Мучимый уверенностью, что он является братом своей жены, Аурелиано предпринял вылазку в дом священника, чтобы поискать в отсыревших, изъеденных молью архивах какой-нибудь достоверный след своего происхождения. В самой старой из обнаруженных им метрических записей речь шла об Амаранте Буэндиа, крещенной в отроческом возрасте падре Никанором Рейной в те времена, когда он пытался доказать существование Бога при помощи фокуса с шоколадом. В какой-то момент у Аурелиано появилась надежда, что, возможно, он один из семнадцати Аурелиано, записи о крещении которых прослеживались в четырёх томах, но даты оказались слишком давними для его возраста. Увидев, как Аурелиано, плутая в лабиринтах крови, дрожит от волнения, терзаемый подагрой священник, наблюдавший за ним из своего гамака, сочувственно спросил о его имени. — Я — Аурелиано Буэндиа. — Тогда не мучь себя понапрасну! — убеждённо воскликнул священнослужитель. — Много лет тому назад здесь была улица с таким названием, а в то время люди имели обыкновение давать своим детям имена по названиям улиц. Аурелиано так и затрясся от злости. — А! — сказал он. — Значит, вы тоже не верите. — Во что? — В то, что полковник Аурелиано Буэндиа затеял тридцать две гражданские войны и все их проиграл, — ответил Аурелиано. — В то, что войска окружили и расстреляли три тысячи рабочих, а потом увезли трупы в поезде из двухсот вагонов и выбросили в море. Священник измерил его взглядом, исполненным сострадания. — Ах, сын мой, — вздохнул он. — С меня было бы достаточно и веры в то, что мы с тобой сейчас существуем. Итак, Аурелиано и Амаранта Урсула приняли версию о корзине не потому, что убедились в её справедливости, а потому, что она спасала их от мучительных страхов. По мере того как развивалась беременность, они всё больше превращались в единое существо, всё больше сживались с одиночеством в этом доме, которому недоставало лишь последнего дуновения ветра, чтобы развалиться. Теперь они ограничили себя лишь необходимым пространством, начинавшимся в спальне Фернанды, где перед ними уже маячили радости оседлой любви, и захватывавшим часть галереи, где Амаранта Урсула вязала туфельки и чепчики для младенца, в то время как Аурелиано писал свои редкие письма учёному каталонцу. Остальная часть дома сдалась под упорным натиском сил разрушения. Ювелирная мастерская, комната Мелькиалеса, безмолвное, первобытное царство Санта Софии де ла Пьедад оказались погребёнными в глубинах здания, как в дремучей сельве, проникнуть в которую ни у кого не хватало смелости. Осаждаемые со всех сторон ненасытной природой, Аурелиано и Амаранта Урсула продолжали ухаживать за душицей и бегониями и защищали свой мир демаркационными линиями из негашеной извести, возводя последние редуты в войне человека с муравьями, ведущейся с незапамятных времён. Из-за отросших, неухоженных волос, тёмных пятен, выступивших на лице, отеков на ногах, из-за того, что беременность изуродовала античные формы её нежного тела, Амаранта Урсула не выглядела теперь такой юной, как в тот день, когда она вернулась домой с пленным мужем и клеткой, полной канареек, которые не оправдали её надежд, но она всё ещё сохраняла прежнюю бодрость духа. «Чёрт возьми! — смеялась она. — Кто бы мог подумать, что мы действительно будем в конце концов жить наподобие людоедов!» Последняя нить, связывавшая их с миром, оборвалась на шестой месяц беременности, когда, получив письмо, они поняли, что оно не от учёного каталонца. Письмо отправили из Барселоны, но адрес на конверте был написан теми синими чернилами и чётким почерком, какие можно увидеть только на официальных извещениях. У послания был невинный и безразличный вид, как у подарка, преподнесённого врагам. Аурелиано вырвал его из рук Амаранты Урсулы, собиравшейся вскрыть конверт. — Не буду читать, — сказал он. — Не хочу знать того, что там написано. Как он и предчувствовал, учёный каталонец перестал писать. Письмо от чужих людей, которое никто так и не прочёл, лежало на той самой полке, где Фернанда забыла однажды своё обручальное кольцо, лежало, оставленное на съедение моли, и его медленно пожирало заключённое в нём пламя дурной вести, а между тем любовники-отшельники плыли против течения времени, несущего с собой конец жизни, гибельного, непоправимого времени, которое расходовало себя на тщетные попытки увлечь их в пустыню разочарования и забвения. Сознавая эту опасность, Аурелиано и Амаранта Урсула все последние месяцы жили, держа друг друга за руку, донашивая в преданной любви сына, зачатого в безумствах страсти. Ночью, когда они лежали обнявшись в кровати, им были не страшны ни шум, поднимаемый муравьями при свете луны, ни трепыхание моли, ни отчётливый и непрерывный шелест разрастающегося в соседних комнатах бурьяна. Часто их будила возня, затеянная умершими. Они слышали, как Урсула ведёт битву с законами творения, чтобы сохранить свой род, как Хосе Аркадио Буэндиа ищет бесплодную истину великих открытий, как Фернанда читает молитвы, как разочарования, войны и золотые рыбки доводят полковника Аурелиано Буэндиа до скотского состояния, как Аурелиано Второй погибает от одиночества в разгар весёлых пирушек, и поняли, что главная, неодолимая страсть человека одерживает верх над смертью, и снова почувствовали себя счастливыми, уверившись, что они будут продолжать любить друг друга и тогда, когда станут призраками, ещё долго после того, как иные виды будущих живых существ отвоюют у насекомых тот жалкий рай, который насекомые скоро отвоюют у людей. В одно из воскресений, в шесть часов вечера. Амаранта Урсула почувствовала родовые схватки. Улыбчивая акушерка, пользовавшая девчушек, торговавших собой с голодухи, уложила её на обеденный стол, села ей верхом на живот и, подпрыгивая в диком галопе, мучила роженицу до тех пор, пока её крики не сменились плачем великолепного младенца мужского пола. Сквозь слёзы, застилавшие ей взгляд. Амаранта Урсула увидела, что это настоящий Буэндиа, из тех, кто носил имя Хосе Аркадио, но с открытыми и ясновидящими глазами тех, кого нарекали именем Аурелиано, что ему предопределено заново положить начало роду, очистить его от гибельных пороков и призвания к одиночеству, ибо, единственный из всех Буэндиа, рождённых на протяжении столетия, этот младенец был зачат в любви. — Настоящий людоед, — сказала Амаранта Урсула. — Мы назовем его Родриго. — Нет, — возразил ей муж. — Мы назовем его Аурелиано, и он выиграет тридцать две войны. Обрезав ребёнку пуповину, акушерка принялась стирать тряпкой синий налёт, покрывавший всё его тельце, Аурелиано светил ей лампой. Только когда младенца перевернули на живот, они заметили у него нечто такое, чего нет у остальных людей, и наклонились посмотреть. Это был свиной хвостик. Аурелиано и Амаранта Урсула не встревожились. Они не знали о подобном же случае в роду Буэндиа и не помнили страшных предостережений Урсулы, акушерка же окончательно их успокоила, заявив, что бесполезный хвост, наверное, можно будет отрезать после того, как у мальчика выпадут молочные зубы. А потом уже не было времени думать об этом, потому что у Амаранты Урсулы началось кровотечение, кровь лилась ручьём, и они никак не могли остановить её. Роженице прикладывали паутину и золу, но это было всё равно что пальцем зажимать фонтан. На первых порах Амаранта Урсула силилась сохранить бодрость. Брала испуганного Аурелиано за руку и умоляла не расстраиваться — ведь такие, как она, не созданы для того, чтобы умереть против своей воли, — и заливалась смехом, глядя на старания акушерки. Но по мере того как надежды оставляли Аурелиано, она словно темнела, будто из неё уходил свет, и наконец погрузилась в тяжёлый сон. На заре понедельника в дом привели женщину, которая принялась читать у постели молитвы, останавливающие кровь, они безотказно действовали и на людей и на животных, но пламенная кровь Амаранты Урсулы была нечувствительна к любым ухищрениям, не имеющим отношения к любви. Вечером, когда прошло двадцать четыре часа, наполненных отчаянием, они увидели, что Амаранта Урсула мертва; кровавый ручей иссяк сам собой, профиль заострился, выражение муки исчезло в разлившемся по лицу алебастровом сиянии, на губах снова появилась улыбка. И только тогда Аурелиано ощутил, как сильно он любит своих друзей, как нуждается в них и как много отдал бы за то, чтобы очутиться в это мгновение с ними рядом. Он положил ребёнка в корзину, которую приготовила мать, закрыл лицо усопшей одеялом и отправился блуждать по пустынному городу в поисках тропинки, ведущей к прошлому. Он постучался в аптеку, где давно уже не бывал, и обнаружил на её месте столярную мастерскую. Открывшая ему дверь старуха с лампой в руке посочувствовала его ошибке и настойчиво твердила, что нет, здесь никогда не было аптеки и она отродясь не видела женщины с красивой шеей и сонными глазами по имени Мерседес. Он поплакал, уткнувшись лбом в дверь бывшей книжной лавки учёного каталонца, сознавая, что отдаёт запоздалую дань той смерти, которую не оплакал вовремя, не желая нарушить чары любви. Он расшиб себе кулаки о стены «Золотого мальчика», призывая Пилар Тернеру и не обращая никакого внимания на свечение летающих по небу оранжевых дисков, за которыми он столько раз с детской увлечённостью наблюдал из двора с выпями. В последнем уцелевшем салоне заброшенного квартала домов терпимости ансамбль аккордеонистов играл песни Рафаэля Эскалоны, племянника епископа и наследника секретов Франсиско Человека. Хозяин салона, у которого одна рука была высохшая, словно горелая, из-за того, что он осмелился поднять её на свою мать, предложил Аурелиано распить с ним бутылочку, Аурелиано пригласил его на вторую бутылку. Хозяин салона рассказал о несчастье, случившемся с его рукой, Аурелиано — о несчастье, случившемся с его сердцем, высохшим, словно обгоревшим, из-за того, что он осмелился полюбить им свою сестру. В конце концов они оба залились слезами, и Аурелиано почувствовал, что боль на мгновение отпустила его. Но, снова оказавшись в одиночестве при свете последней в истории Макондо утренней зари, он встал посреди площади, раскинул руки, готовый разбудить весь мир, и выкрикнул из самой глубины своей души: — Все друзья — сукины дети? Колдунья вытащила его из лужи слёз и блевотины. Привела в свою комнату, почистила, заставила выпить чашку бульона. Думая, что это может утешить его, она перечеркнула углём счёт за бесчисленные дни любви, по которому он всё ещё с ней не расплатился, и нарочно стала вызывать в памяти свои самые печальные печали и самые горестные горести, лишь бы не оставлять Аурелиано плакать в одиночестве. На рассвете, после короткого и тяжёлого сна, Аурелиано пришёл в себя. Первое, что он почувствовал, была страшная головная боль, тогда он открыл глаза и вспомнил о ребёнке. В корзине младенца не было. На мгновение в душе Аурелиано вспыхнула радость — он подумал, что Амаранта Урсула пробудилась от смерти, чтобы заняться сыном. Но она лежала под одеялом — твёрдая, как груда камней. Аурелиано припомнил, что, когда он вернулся домой, дверь в спальню была открыта; он миновал галерею, благоухающую утренними ароматами душицы, и вошёл в столовую, где до сих пор не были убраны после родов большой котёл, окровавленные простыни, глиняные черепки с золой и перекрученная пуповина младенца, лежащая посредине расстеленной на столе пелёнки, рядом с ножницами и шнуром. Аурелиано подумал, что акушерка, наверное, возвратилась ночью за ребёнком, и это предположение дало ему короткую передышку, необходимую, чтобы собраться с мыслями. Он упал в качалку, ту самую, в которую во время уроков вышивания садилась Ребека, сидя в которой Амаранта играла в шашки с полковником Геринельдо Маркесом и Амаранта Урсула шила бельё для ребёнка, и в этот миг — миг внезапного прозрения — он понял, что душа его не может выдержать тяжкий груз такого огромного прошлого. Израненный смертоносными копьями своей собственной и чужой тоски, он удивлённо глядел на дерзкую паутину, опутавшую мёртвые кусты роз, на упорно лезущие отовсюду сорняки, на спокойный воздух ясного февральского утра. И тут он увидел ребёнка — сморщенную, изъеденную оболочку, которую собравшиеся со всего света муравьи старательно волокли к своим жилищам по выложенной камнями дорожке сада. Аурелиано словно оцепенел. Но не от изумления и ужаса, а потому, что в это сверхъестественное мгновение ему открылись последние ключи шифров Мелькиадеса, и он увидел эпиграф к пергаментам, приведённый в полное соответствие со временем и пространством человеческого мира: «Первый в роду будет к дереву привязан, последнего в роду съедят муравьи». Никогда ещё в своей жизни не поступал Аурелиано разумнее, чем в то утро: он забыл своих мёртвых и скорбь по своим мёртвым и снова заколотил все двери и окна деревянными крестами Фернанды, чтобы ни один мирской соблазн не помешал ему. Аурелиано уже знал, что в пергаментах Мелькиадеса написана и его судьба. Он нашёл их целыми и невредимыми среди доисторической растительности, дымящихся луж и светящихся насекомых, уничтоживших в этой комнате всякий след пребывания людей на земле; он не смог побороть нетерпение и, вместо того чтобы вынести пергаменты на свет, принялся тут же, стоя, расшифровывать их вслух — без всякого труда, так, словно они написаны по-испански и он читает их при ослепительно ярком полуденном освещении. То была история семьи Буэндиа, изложенная Мелькиадесом со всеми её самыми будничными подробностями, но предвосхищающая события на сто лет вперед. Цыган вёл записи на санскрите, своём родном языке, и зашифровал чётные стихи личным шифром императора Августа, а нечётные — военными шифрами лакедемонян. Последняя предосторожность Мелькиадеса, которую Аурелиано уже начал было разгадывать, когда позволил смутить себя любовью к Амаранте Урсуле, заключалась в том, что старик располагал события не в обычном, принятом у людей времени, а сосредоточил всю массу каждодневных эпизодов за целый век таким образом, что они все сосуществовали в одном-единственном мгновении. Зачарованный своим открытием, Аурелиано громко прочёл подряд те самые «переложенные на музыку энциклики», которые Мелькиадес пытался когда-то читать Аркадио, — на самом деле это были предсказания о расстреле Аркадио; дальше Аурелиано обнаружил пророчество о рождении самой прекрасной на земле женщины, которая должна вознестись на небо душой и телом, и узнал о появлении на свет двух близнецов, родившихся после смерти их отца и не сумевших расшифровать пергаменты не только из-за неспособности и неусидчивости, но и потому, что попытки их были преждевременными. Тут, горя желанием узнать своё собственное происхождение, Аурелиано пропустил несколько страниц. В этот миг начал дуть ветер, слабый, ещё только поднимающийся ветер, наполненный голосами прошлого — шёпотом старых гераней и вздохами разочарования, предшествовавшими упорной тоске. Аурелиано его не заметил, потому что как раз в ту минуту обнаружил первые признаки собственного существа в своём похотливом деде, позволившем легкомысленно увлечь себя в пустыню миражей на поиски красивой женщины, которой он не даст счастья. Аурелиано узнал его, пошёл дальше тайными тропками своего рода и наткнулся на то мгновение, когда был зачат среди скорпионов и жёлтых бабочек в полумраке купальни, где некий мастеровой удовлетворял своё сладострастие с женщиной, отдавшейся ему из чувства протеста. Аурелиано был так поглощён своим занятием, что не заметил и второго порыва ветра — мощный, как циклон, этот порыв сорвал с петель двери и окна, снёс крышу с восточной части галереи и разворотил фундамент. К этому времени Аурелиано узнал, что Амаранта Урсула была ему не сестрой, а тёткой и что Фрэнсис Дрейк осадил Риоачу только для того, чтобы они смогли искать друг друга в запутанных лабиринтах крови до тех пор, пока не произведут на свет мифологическое чудовище, которому суждено положить конец их роду. Макондо уже превратилось в могучий смерч из пыли и мусора, вращаемый яростью библейского урагана, когда Аурелиано пропустил одиннадцать страниц, чтобы не терять времени на слишком хорошо ему известные события, и начал расшифровывать стихи, относящиеся к нему самому, предсказывая себе свою судьбу, так, словно глядел в говорящее зеркало. Он опять перескочил через несколько страниц, стараясь забежать вперед и выяснить дату и обстоятельства своей смерти. Но, ещё не дойдя до последнего стиха, понял, что ему уже не выйти из этой комнаты, ибо, согласно пророчеству пергаментов, прозрачный (или призрачный) город будет сметён с лица земли ураганом и стёрт из памяти людей в то самое мгновение, когда Аурелиано Бабилонья кончит расшифровывать пергаменты, и что всё в них записанное никогда и ни за что больше не повторится, ибо тем родам человеческим, которые обречены на сто лет одиночества, не суждено появиться на земле дважды.
1 Нострадамус (1503—1566) — французский астролог и врач, автор книги «Века», где он предсказывал будущее человечества.
2 Иудейская Мария — женщина-алхимик (конец III в. н. э.).
3 Великий магистерий, или философский камень — в алхимии препарат для превращения металлов в золото.
4 Герметическая ртуть — ртуть, которую алхимики использовали при изготовлении золота. Герметическим называлось искусство делать золото по имени Гермеса Трисмегиста, одного из родоначальников алхимии.
5 Назианзцы — жители древнего города Назианз в Малой Азии.
6 Уолтер Рэли (ок. 1552—1618) — английский мореплаватель, руководитель нескольких экспедиций в Южную Америку.
7 Сторінка 9 Назад Далі Перейти на сторінку: |
|
Всі твори, представлені в розділі БІБЛІОТЕКА сайта www.straus.net.ua, взяті з відкритих джерел. Авторам, котрі бажають або не бажають бачити свої твори на цьому сайті, необхідно написати нам звідси. А роскомнадзору йти слідом за руським ваєнним карабльом. |