|
Бібліотека Страуса - Габриэль Гарсия Маркес - Сто лет одиночества |
| |
Повернутись по переліку книжок автора Сторінка 7 — Скажи ему, — улыбнулся полковник, — что человек умирает не тогда, когда должен, а тогда, когда может. Пророчество покойного отца лишь перемешало последние угли гордыни, которые ещё тлели в сердце полковника Аурелиано Буэндиа, но он принял их короткую вспышку за внезапный прилив былой силы. И стал допытываться у матери, где закопала она золотые монеты, найденные в гипсовой статуе святого Иосифа. «Никогда тебе этого не узнать, — сказала она ему с твёрдостью, рождённой горьким опытом прошлого. — Вот объявится хозяин денег, он и выкопает». Никто не мог понять, почему человек, всегда отличавшийся бескорыстием, вдруг принялся с такой алчностью мечтать о деньгах, и не о скромных суммах на повседневные нужды, а о целом состоянии, — при одном упоминании о его размерах даже Аурелиано Второй остолбенел от удивления. Бывшие сотоварищи по партии, к которым полковник Аурелиано обратился с просьбой о деньгах, избегали встречаться с ним. Как раз к этому времени относятся его слова: «Единственное различие между либералами и консерваторами заключается сейчас в том, что либералы посещают раннюю мессу, а консерваторы — позднюю». Однако он проявил такую настойчивость, так умолял, до такой степени поступался своими понятиями о собственном достоинстве, что понемногу с молчаливым усердием и безжалостным упорством проник повсюду и сумел собрать за восемь месяцев больше денег, чем их было спрятано Урсулой. После этого он отправился к больному полковнику Геринельдо Маркесу, чтобы тот помог ему начать новую всеобщую войну. Какое-то время полковник Геринельдо Маркес был в самом деле единственным человеком, который мог, несмотря даже на приковавший его к качалке паралич, привести в движение покрытые ржавчиной рычаги восстания. После Неерландского перемирия, пока полковник Аурелиано Буэндиа искал забвения у своих золотых рыбок, полковник Геринельдо Маркес поддерживал связи с теми из повстанческих офицеров, кто до самого конца не изменил ему. Вместе с ними он прошёл через войну ежедневных унижений, прошений и докладных записок, бесконечных «придите завтра», «вот уже скоро», «мы изучаем ваше дело с должным вниманием»; это была война, обречённая на поражение, война против «уважающих вас», «ваших покорных слуг», которые всё обещали дать, да так никогда и не дали ветеранам пожизненных пенсий. Та другая, кровавая, длившаяся двадцать лет война не причинила ветеранам столько ущерба, сколько эта разрушительная война вечных отсрочек. Сам полковник Геринельдо Маркес, который спасся от трёх покушений на него, остался в живых после пяти ранений, вышел невредимым из бесчисленных тяжёлых боев, не выдержал жёсткого натиска вечного ожидания и принял последнее, окончательное поражение — старость; он сидел в своей качалке, разглядывая квадраты солнечного света на полу, и думал об Амаранте. Своих соратников он больше не видел, кроме одного раза — в газете на фотографии, где несколько ветеранов стояли рядом с очередным президентом республики, имени его полковник Геринельдо Маркес не знал; на лицах бывших воинов читался гнев: президент только что подарил им значки со своим изображением, чтобы они носили их на лацканах, и вернул одно из покрытых пылью и кровью знамен, чтобы они могли возлагать его на свои гробы. Остальные ветераны, самые достойные, всё ещё ждали извещения о пенсии в тёмных углах общественной благотворительности; одни из них умирали от голода, другие, питаемые кипевшей в них яростью, продолжали жить и медленно гнили от старости в отборном дерьме славы. Поэтому, когда полковник Аурелиано Буэндиа явился со своим предложением возжечь пожар беспощадной — не на жизнь, а на смерть — войны, которая сотрёт с лица земли этот позорный, прогнивший насквозь режим, поддерживаемый иностранными захватчиками, полковник Геринельдо Маркес не смог подавить в себе чувство жалости. — Ах, Аурелиано, — вздохнул он, — я знал, что ты постарел, но только сегодня понял, что ты гораздо старее, чем кажешься. * * * В суматохе последних лет Урсула всё ещё не успела выбрать достаточно свободного времени и должным образом подготовить Хосе Аркадио к занятию папского престола, как уже подошёл срок отправлять его в семинарию, и пришлось спешно наверстывать упущенное. Сестра Хосе Аркадио — Меме, заботы по воспитанию которой делили между собой суровая Фернанда и унылая Амаранта, почти в ту же пору достигла возраста, позволявшего поступить в монастырскую школу, где из неё должны были сделать виртуоза игры на клавикордах. Урсулу мучили тяжёлые сомнения: ей казалось, что методы, какими она пытается закалить дух вялого кандидата в папы, недостаточно действенны, но она винила в этом не свою спотыкающуюся старость, не чёрные тучи, заволакивающие ей зрение — сквозь них она теперь различала, да и то с трудом, лишь контуры окружающих предметов, — всё зло Урсула видела в некоем явлении, которое и сама не умела определить с точностью, но смутно представляла себе как постоянно нарастающее ухудшение качества времени. «Годы теперь идут совсем не так, как раньше», — жаловалась она, чувствуя, что повседневная реальность ускользает у неё из рук. Раньше, думала Урсула, дети вырастали очень медленно. Стоит вспомнить, как много ушло времени, прежде чем Хосе Аркадио, её старший сын, бежал с цыганами, и сколько всего случилось до того, как он вернулся домой, разрисованный, словно змея, и с непонятной, будто у астролога, речью, и всё, что произошло в доме, прежде чем Амаранта и Аркадио забыли язык индейцев и научились говорить по-испански. Подумать только, сколько ночей и дней просидел бедный Хосе Аркадио Буэндиа под своим каштаном и как долго оплакивали его смерть, прежде чем в дом принесли умирающего полковника Аурелиано Буэндиа, а тому ещё и пятидесяти лет тогда не исполнилось, и это после таких долгих войн и стольких страданий. Раньше она, бывало, целый день крутится со своими леденцами и успевает ещё приглядеть за детьми и заметить по их глазам, что пора дать им касторки. А сейчас, когда она совершенно свободна и с утра до ночи только и нянчится с Хосе Аркадио, из-за того, что время испортилось, она не успевает довести до конца ни одного дела. Правда же заключалась в том, что Урсула, давно уже потеряв счёт своим годам, всё ещё не желала признавать старости: она всюду толклась, во всё мешалась, надоедала чужеземцам своим вечным вопросом, не они ли оставили в доме гипсовую статую святого Иосифа, чтобы он постоял, пока не пройдёт дождь. Никто не мог сказать с достоверностью, в какое время Урсула начала терять зрение. Даже в последние годы её жизни, когда она уже не вставала с постели, все думали, что она просто побеждена дряхлостью, и ни один человек не заметил, что Урсула совсем ослепла. Сама Урсула начала чувствовать приближение слепоты незадолго до рождения Хосе Аркадио. Сперва она приняла это за временное недомогание. Потихоньку пила бульон из мозговых костей и капала в глаза пчелиный мёд, но вскоре убедилась, что безнадёжно погружается в потёмки; ей так и не довелось получить ясное представление об электричестве, ибо, когда в Макондо установили первые электрические фонари, Урсула могла воспринимать их лишь как некое смутное сияние. Ни одной живой душе не говорила она о том, что слепнет, ведь это было бы публичным признанием своей бесполезности. Тайком от всех Урсула стала упорно изучать расстояния между предметами и голоса людей, чтобы продолжать видеть с помощью памяти, когда тени катаракты совсем закроют от неё мир. Позже она обрела неожиданное подспорье в запахах, они определялись в темноте гораздо отчётливее, чем контуры и цвета, и окончательно спасли её от позорного разоблачения. Несмотря на окружающую её тьму, Урсула могла вдеть нитку в иголку, и обметать петлю, и вовремя обнаружить, что молоко закипает. Она так хорошо помнила, в каком месте находится каждая вещь, что иногда сама забывала о своей слепоте. Однажды Фернанда раскричалась на весь дом, что у неё пропало обручальное кольцо, и Урсула отыскала кольцо на полочке в детской спальне. Объяснялось это очень просто: пока все остальные беспечно расхаживали взад-вперед по дому, Урсула всеми оставшимися у неё четырьмя чувствами следила за любым их движением, чтобы никто не мог захватить её врасплох; вскоре она открыла, что каждый член семьи, сам того не замечая, ходит изо дня в день по одним и тем же путям, повторяет одни и те же действия и произносит в одни и те же часы почти одни и те же слова. Следовательно, потерять что-либо Буэндиа рисковали лишь в том случае, если привычный распорядок нарушался. Поэтому, заслышав причитания Фернанды, Урсула вспомнила, что единственным необычным делом, предпринятым Фернандой в этот день, было проветривание циновок с детских кроватей — накануне ночью Меме обнаружила у себя клопа. Поскольку во время уборки дети оставались в комнате, Урсула решила, что Фернанда положила кольцо в единственное недосягаемое для них место — на полку. Фернанда же, напротив, искала кольцо там, где пролегали её обычные пути, не ведая, что именно повседневные привычки затрудняют нахождение потерянных вещей, из-за них эти вещи и бывает так трудно найти. Обучение и воспитание Хосе Аркадио помогали Урсуле замечать даже самые незначительные изменения, происходящие в доме. Стоило ей услышать, например, что Амаранта одевает святых в спальне, и она тотчас же притворялась, будто учит мальчика различать цвета. — Ну, — говорила она ему, — а теперь ответь мне, какого цвета одежда святого архангела Рафаила. Таким образом ребёнок давал Урсуле те сведения, в которых ей отказывали глаза, и задолго до того, как он уехал в семинарию, Урсула научилась определять на ощупь, по ткани, цвета одежды святых. Иной раз случалось и что-нибудь непредвиденное. Однажды Урсула наткнулась на Амаранту, сидевшую с вышиванием в галерее бегоний. — Ради Бога, — возмутилась Амаранта, — смотри, куда ты идёшь. — Это ты, — ответила Урсула, — сидишь не там, где должна сидеть. Урсула была совершенно убеждена в своей правоте и, поразмыслив, сделала неожиданное открытие, которое до неё никому и в голову не приходило: по мере чередования времён года солнце постепенно и незаметно изменяло своё положение в небе, и те, кто сидел в галерее, понемногу, и сами того не замечая, передвигались и меняли свои места. С тех пор Урсуле надо было только вспомнить, какое сегодня число, чтобы безошибочно определить, где сидит Амаранта. Хотя руки Урсулы дрожали с каждым днём всё заметней, а ноги словно наливались свинцом, никогда ещё её маленькую фигуру не видели в стольких местах сразу. Урсула была почти столь же расторопной, как в те времена, когда на её плечах лежали все заботы по дому. Однако теперь, в лишённом света одиночестве своей глубокой старости, она обрела способность с такой необычайной проницательностью разбираться даже в самых незначительных семейных событиях, что впервые увидела со всей ясностью ту правду, разглядеть которую мешала ей прежде её вечная занятость. К тому времени, когда Хосе Аркадио стали готовить в семинарию, Урсула произвела уже доскональнейший обзор всей жизни семьи Буэндиа, начиная с основания Макондо и полностью пересмотрела своё мнение о потомках. Она пришла к убеждению, что полковник Аурелиано Буэндиа утратил привязанность к семье не из-за того, что его ожесточила война, как Урсула думала раньше, просто он никогда никого не любил: и свою жену Ремедиос, и бесчисленных возлюбленных на одну ночь, прошедших через его жизнь, и в особенности своих сыновей. Она догадалась, что он проделал столько войн не из-за идеализма, как все считали, отказался от верной победы не из-за усталости, как все думали, а и победы одерживал, и поражения терпел по одной и той же причине — из-за самого доподлинного греховного тщеславия. Она сделала заключение, что этот её сын, за которого она пошла бы на смерть, от природы лишён способности любить. Однажды ночью, в те времена, когда Урсула ещё носила его в своём чреве, она услышала, как он заплакал. Плач был жалобный и такой отчётливый, что спавший рядом Хосе Аркадио Буэндиа проснулся и обрадовался: наверное, ребёнок родится чревовещателем. Другие предсказывали, что он будет ясновидящим. Сама же Урсула содрогнулась от внезапной уверенности, что это утробное рычание — первый предвестник страшного свиного хвоста, и стала молить Бога уничтожить ребёнка у неё в чреве. Но в прозрении старости она поняла и неоднократно затем повторяла, что плач ребёнка в животе матери не признак его чревовещательских или пророческих дарований, а безошибочное указание на неспособность к любви. Эта переоценка сына внезапно пробудила в ней всю ту жалость, которую она ему недодала. В противоположность сыну Амаранта, чья душевная черствость пугала Урсулу, чья затаённая горечь печалили её, теперь показалась матери воплощением женской нежности, и с проницательностью, порождённой состраданием, Урсула поняла, что несправедливые мучения, которым Амаранта подвергла Пьетро Креспи, объясняются вовсе не жаждой мщения, как все думали, а медленная пытка, исковеркавшая жизнь полковника Геринельдо Маркеса, вызвана отнюдь не злым, желчным, неизлечимым горем, как все считали. На самом деле и то и другое было следствием борьбы не на жизнь, а на смерть между безграничной любовью и непреодолимой трусостью, в конце концов, в этой борьбе восторжествовал неразумный страх, неотступно терзавший измученное сердце Амаранты. В ту пору Урсула стала всё чаще произносить имя Ребеки, она вызывала в памяти её образ с прежней любовью, усиленной запоздалым раскаянием и внезапным восхищением, она поняла, что только Ребека, та, которая не была вскормлена её молоком, а ела землю земли и извёстку стен, та, в чьих жилах текла не кровь Буэндиа, а неизвестная кровь неизвестных, кости которых продолжали клохтать даже в могиле, Ребека с нетерпеливым сердцем, Ребека с необузданным лоном, — единственная из всех обладала той безудержной смелостью, о которой Урсула мечтала для отпрысков своего рода. — Ребека, — бормотала она, ощупывая стены, — как мы были к тебе несправедливы! Все считали, что Урсула просто бредит, особенно после того, как ей вздумалось ходить, вытянув вперед правую руку, наподобие архангела Гавриила. Однако Фернанда заметила, что мрак этого бреда освещается иной раз солнцем здравомыслия, ведь Урсула могла без запинки ответить, сколько денег потрачено в доме за прошедший год. Та же мысль появилась у Амаранты, когда однажды на кухне её мать, помешивая в горшке суп и не зная, что её слушают, сказала вдруг, что ручная мельница для кукурузы, купленная у первых цыган и исчезнувшая ещё до того, как Хосе Аркадио шестьдесят пять раз объездил вокруг света, стоит до сих пор у Пилар Тернеры. Тоже почти достигшая столетнего возраста, но крепкая и живая, несмотря на невероятную свою толщину, которой пугались дети, как некогда голуби пугались её звонкого смеха, Пилар Тернера не удивилась словам Урсулы, она уже начинала убеждаться, что недремлющая мудрость стариков нередко оказывается проницательнее, чем карты. Тем не менее, когда Урсула обнаружила, что у неё не хватит времени утвердить Хосе Аркадио в его призвании, она впала в уныние. Стала попадать впросак, пробуя разглядеть глазами те предметы, которые гораздо яснее видела с помощью интуиции. Однажды утром вылила на голову мальчика содержимое чернильницы, думая, что это цветочная вода. В своём упорном желании во всё вмешиваться, она делала промах за промахом, чувствовала, как на неё всё чаще обрушиваются приступы тоски, и тщетно пыталась вырваться из паутины мрака, опутывающей её всё больше и больше. Тогда-то Урсуле и пришло в голову, что её промахи — это не свидетельство первой победы, одержанной над ней дряхлостью и тьмой, а следствие какого-то повреждения в самом времени — порчи времени. Раньше, думала она, пока Бог не плутовал ещё с месяцами и годами вроде турка, отмеряющего вам ярд перкаля, всё шло по-иному. Теперь же не только дети вырастают быстрее, но даже чувствуют люди не так, как раньше. Не успела Ремедиос Прекрасная вознестись душой и телом на небо, а бессовестная Фернанда тут же стала ворчать по углам, зачем у неё забрали простыни. Не успели ещё остыть в могилах тела шестнадцати Аурелиано, как Аурелиано Второй уже снова привёл к себе толпу пьяниц играть на аккордеоне и наливаться шампанским, словно умерли не христиане, а собаки и этот сумасшедший дом, на который ушло столько её здоровья и столько фигурок из леденца, был создан лишь для того, чтобы превратиться в вертеп порока. Пока укладывали сундук Хосе Аркадио, Урсула, перебирая горькие воспоминания, спрашивала себя, не лучше ли лечь в могилу и быть засыпанной землёй, и бесстрашно вопрошала Бога, действительно ли он считает, что люди сделаны из железа и могут перенести столько мук и страданий; но, спрашивая и вопрошая, она только больше запутывалась, и в ней поднималось непреодолимое желание начать говорить всё, что взбредёт в голову, как делают чужеземцы, позволить себе наконец взбунтоваться хотя бы на один миг, на тот короткий миг, которого она так горячо жаждала и только раз откладывала, сделав самоотречение основой своего существования; ей страстно хотелось плюнуть хоть один раз на всё, вывалить из сердца необъятные груды дурных слов, которыми она вынуждена была давиться в течение целого века покорности. — Гадина! — крикнула Урсула. Амаранта, начавшая складывать в сундук одежду, решила, что мать укусил скорпион. — Где он? — испуганно спросила она. — Кто? — Скорпион, — объяснила Амаранта. Урсула ткнула пальцем в сердце. — Здесь, — сказала она. В один из четвергов, в два часа дня, Хосе Аркадио отправился в семинарию. Урсула всегда будет помнить его таким, каким представляла себе при расставании, — худым и серьёзным, не пролившим, как она его и учила, ни единой слезы, задыхающимся от жары в костюмчике из зелёного вельвета с медными пуговицами и с накрахмаленным бантом у ворота. Когда Хосе Аркадио ушёл, в столовой остался резкий запах цветочной воды, которой Урсула поливала мальчику голову, чтобы легче было находить его в доме. Пока шла прощальная трапеза, семья скрывала своё волнение за весёлой болтовней и с преувеличенным воодушевлением откликалась на шутки падре Антонио Исабеля. Но когда унесли обитый бархатом сундук с серебряными наугольниками, все почувствовали себя так, словно из дома вынесли гроб. Полковник Аурелиано Буэндиа отказался участвовать в проводах. — Только одного нам недоставало, — пробурчал он под нос, — святейшего папы. Через три месяца Аурелиано Второй и Фернанда отвезли Меме в монастырскую школу и возвратились с клавикордами, которые заняли место пианолы. Как раз в это время Амаранта начала ткать себе погребальный саван. Банановая лихорадка уже поуспокоилась. Коренные жители Макондо обнаружили, что они оттёрты на задний план чужеземцами, но, с трудом сохранив свои прежние скромные доходы, они всё же испытывали радость, будто им посчастливилось спастись во время кораблекрушения. В доме Буэндиа всё ещё продолжали приглашать к столу толпы гостей, и былая семейная жизнь восстановилась лишь через несколько лет, когда перестала существовать банановая компания. Однако традиционное гостеприимство претерпело основательные изменения, потому что теперь власть перешла в руки Фернанды. Урсула находилась в изгнании в стране тьмы, Амаранта с головой погрузилась в шитьё савана, и бывшая кандидатка на королевский престол обрела полную свободу выбирать сотрапезников по своему вкусу и навязывать им строгие правила, внушенные ей родителями. В городе, потрясённом вульгарностью, с которой чужеземцы расточали свои легко нажитые состояния, дом Буэндиа благодаря суровой руке Фернанды превратился в оплот отживших обычаев. Фернанда считала порядочными людьми только тех, кто не имел ничего общего с банановой компанией. Даже её деверь, Хосе Аркадио Второй, пал жертвой её дискриминаторского рвения, потому что в сумятице первых дней банановой лихорадки он снова продал своих великолепных бойцовых петухов и поступил надсмотрщиком на плантации. — Чтобы ноги его здесь не было, пока на нём зараза от этих чужеземцев, — сказала Фернанда. Жизнь в доме сделалась такой суровой, что Аурелиано Второму стало определённо уютнее у Петры Котес. Сначала, под тем предлогом, что хочет облегчить супруге бремя забот, он перенёс к наложнице свои пиршества. Потом, под тем предлогом, что скот утрачивает плодовитость, переместил к ней хлев и конюшни. И наконец, под тем предлогом, что в её доме не так жарко, перетащил туда маленькую контору, где вёл свои дела. Когда Фернанда заметила, что превратилась в соломенную вдову, было уже поздно. Аурелиано Второй почти не ел дома, он являлся только ночевать. Это была единственная его дань внешним приличиям; впрочем, она никого не обманывала. Как-то раз он оплошал, и утро застало его в постели Петры Котес. Вопреки всем ожиданиям он не услышал от жены не только ни малейшего упрёка, но даже самого лёгкого вздоха обиды, однако в тот же день Фернанда отправила в дом любовницы два сундука с его одеждой. Отправила среди бела дня и приказала нести посредине улицы, на виду у всего города, думая, что заблудший супруг не вытерпит позора и со склонённой выей вернётся в стойло. Но этот героический жест только ещё раз доказал, как плохо знала Фернанда характер своего мужа и нравы Макондо, не имевшие ничего общего с нравами её родителей, — каждый, кто видел сундуки, говорил себе, что вот наконец-то завершилась, как и следовало ожидать, история, интимные подробности которой ни для кого уже не были тайной. Аурелиано же отпраздновал дарованную ему свободу трёхдневным пиром. К довершению несчастий супруги она в своих тёмных и длинных одеяниях, со своими вышедшими из моды медальонами и неуместной гордостью выглядела преждевременно постаревшей, между тем как облачённая в яркие платья из натурального шёлка любовница, глаза которой сияли радостью от сознания, что её попранные права восстановлены, казалось, цвела второй молодостью. Аурелиано Второй снова отдался Петре Котес, отдался с юным пылом, как в былые времена, когда она спала с ним потому, что принимала его за его брата-близнеца, и, живя с обоими братьями, думала, что Бог послал ей невиданное счастье — мужчину, умеющего любить за двоих. Вновь возродившаяся страсть была неутолимой: не раз случалось, уже сев за стол, они посмотрят друг другу в глаза, ни слова не сказав, закроют кастрюли крышками и отправляются в спальню — умирать от голода и любви. Вдохновлённый тем, что ему довелось увидеть во время своих тайных вылазок к французским гетерам, Аурелиано Второй купил Петре Котес кровать с балдахином, как у архиепископа, повесил на окна бархатные шторы, покрыл потолок и стены спальни огромными зеркалами из горного хрусталя. Он стал ещё большим весельчаком и сумасбродом, чем прежде. Каждый день, в одиннадцать часов утра, поезд доставлял ему ящики с шампанским и бренди. Возвращаясь с ними со станции, Аурелиано Второй увлекал за собой, словно в импровизированной кумбиамбе,[18] любое человеческое существо, попадавшееся ему навстречу, — местное или пришлое, знакомое или незнакомое, без всякого разбора. Он соблазнил зазывными жестами даже увертливого сеньора Брауна, объясняющегося только на своём непонятном языке, и тот несколько раз мертвецки напивался в доме Петры Котес, а однажды даже заставил своих злых немецких овчарок, повсюду его сопровождавших, плясать под техасские песни, которые он сам кое-как промямлил под музыку аккордеона. — Плодитесь, коровы! — кричал Аурелиано Второй в приступе веселья. — Плодитесь, жизнь коротка! Никогда ещё он не выглядел лучше, чем в ту пору, никогда ещё его не любили больше, никогда его скот не размножался с такой необузданностью. Для бесконечных пиршеств было зарезано столько телят, свиней и кур, что земля во дворе стала чёрной и вязкой от крови. Сюда без конца выбрасывали кости и внутренности, сваливали объедки, и приходилось чуть ли не каждый час сжигать всё это, чтобы ауры[19] не выклевали гостям глаза. Аурелиано Второй потолстел, лицо его стало багрово-фиолетовым, расплылось и напоминало теперь морду черепахи, а всё по вине его чудовищного аппетита, с которым не мог сравниться даже аппетит Хосе Аркадио после его возвращения из кругосветных скитаний. Слава о невероятной прожорливости Аурелиано Второго, его неслыханном мотовстве, его непревзойдённом гостеприимстве вышла за пределы долины и привлекала внимание самых знаменитых чревоугодников. Со всех концов побережья в Макондо прибывали легендарные обжоры, чтобы принять участие в безрассудных гастрономических турнирах, проводившихся в доме Петры Котес. Аурелиано Второй неизменно одерживал победу над всеми до той роковой субботы, когда явилась Камила Сагастуме, женщина, напоминавшая своими формами тотемическую скульптуру и известная во всей стране под выразительной кличкой Слониха. Состязание длилось до утра вторника. Уничтожив за первые сутки телёнка с гарниром из маниоки, ямса и жареных бананов и выпив, кроме того, полтора ящика шампанского, Аурелиано Второй был совершенно уверен в своей победе. Он считал, что в нём больше воодушевления и жизни, чем в его невозмутимой сопернице; стиль еды у неё был, конечно, более профессиональным, но именно поэтому он вызывал меньше восторга у переполнявшей дом разношёрстной публики. В то время как Аурелиано Второй, в жажде победы забыв все приличия, рвал мясо зубами, Слониха рассекала его на части с искусством хирурга и ела не торопясь, даже испытывая определённое удовольствие. Была она огромной и толстой, но чудовищная тучность вознаграждалась нежной женственностью: Слониха обладала таким красивым лицом, такими изящными и холёными руками и таким непреодолимым обаянием, что, когда она вошла в дом, Аурелиано Второй вполголоса заметил, что предпочёл бы провести турнир не за столом, а в постели. А когда он увидел, как Слониха расправилась с целым телячьим окороком, не нарушив при этом ни одного правила благовоспитанности самого высокого класса, он совершенно серьёзно заявил, что это деликатное, очаровательное и ненасытное хоботное является в определённом смысле идеальной женщиной. И он не ошибся. Слухи о том, что Слониха — прожорливый орёл-ягнятник, предшествовавшие её появлению, не имели оснований. Она была не мясорубкой для перемалывания быков, не бородатой женщиной из греческого цирка, как говорили, а директрисой школы пения. Мастерски поглощать пищу она научилась, будучи уже почтенной матерью семейства, когда пыталась найти способ заставить своих детей больше есть, но не с помощью искусственного возбуждения аппетита, а путём создания полного душевного покоя. Её проверенная практикой теория основывалась на том, что человек, у которого все дела совести в совершенном порядке, способен есть без перерыва до тех пор, пока не устанет. Таким образом, она бросила свою школу и семейный очаг не из спортивного честолюбия, а по причинам морального порядка — чтобы вступить в единоборство с человеком, прославившимся на всю страну как беспринципный обжора. Лишь только Слониха увидела Аурелиано Второго, она сразу же поняла, что её соперника подведёт не желудок, а характер. И действительно, к концу первой ночи она сохранила всю свою боеспособность, а Аурелиано Второй истощил свои силы смехом и болтовней. Они поспали четыре часа. Затем каждый выпил сок от пятидесяти апельсинов, восемь литров кофе и тридцать сырых яиц. На второе утро, после долгих часов бодрствования, прикончив двух свиней, гроздь бананов и четыре ящика шампанского, Слониха стала подозревать, что Аурелиано Второй, сам того не ведая, открыл её собственный метод, но в отличие от неё открыл совершенно стихийно. Итак, противник оказался опаснее, чем она предполагала. Между тем, когда Петра Котес принесла на стол двух жареных индеек, Аурелиано Второй был уже на шаг от апоплексического удара. — Если не можете, не ешьте больше, — предложила ему Слониха. — Пусть будет ничья. Она сказала это от чистого сердца — ведь и сама она не смогла бы съесть ни кусочка, зная, что каждый глоток приближает смерть соперника. Но Аурелиано Второй понял её слова как новый вызов, давясь, уплёл всю индейку и, превысив свою невероятную вместительность, потерял сознание. Он свалился ничком на блюдо с обглоданными костями, изо рта у него бежала пена, как у бешеной собаки, и вырывался предсмертный хрип. Среди темноты, в которую он внезапно окунулся, Аурелиано Второму почудилось, будто его швырнули с самой верхушки какой-то башни в бездонную пропасть, и при последней, короткой вспышке сознания он уяснил себе, что в конце этого долгого падения его ждёт смерть. — Отнесите меня к Фернанде, — ещё успел он сказать. Доставившие его домой друзья решили, что он выполняет данное жене обещание не умирать в постели любовницы. Петра Котес начистила лаковые ботинки, в которых он хотел лежать в гробу, и уже искала, с кем бы их отослать, когда ей сообщили, что Аурелиано Второй вне опасности. И правда, через неделю он уже был здоров, а ещё через две недели отметил своё воскрешение из мёртвых невиданным доселе пиром. Он продолжал жить в доме Петры Котес, но каждый день навещал теперь Фернанду и иногда оставался обедать с семьёй, словно судьба поменяла всё местами, сделав его мужем наложницы и любовником жены. Фернанда наконец смогла немного передохнуть. Невыносимо скучные дни одиночества покинутой жене скрашивали только игра на клавикордах в часы сиесты да письма от детей. Дважды в месяц она сама отправляла Хосе Аркадио и Меме подробные послания, не содержавшие ни одной строчки правды. Фернанда скрывала от детей свои несчастья. Умело прятала печаль этого дома, который, несмотря на залитые солнечным светом бегонии, несмотря на удушливую полуденную жару, несмотря на частые взрывы праздничного веселья, проникавшие в него с улицы, с каждым днём становился всё более похожим на мрачный дом её родителей. Фернанда одиноко бродила среди трёх живых призраков и одного мёртвого — призрака Хосе Аркадио Буэндиа, имевшего обыкновение усаживаться в тёмном углу гостиной и с напряжённым вниманием слушать, как она играет на клавикордах. От прежнего полковника Аурелиано Буэндиа осталась лишь тень. С того дня, когда он в последний раз вышел из дому, намереваясь уговорить полковника Геринельдо Маркеса развязать новую, безнадёжную войну, он покидал свою мастерскую только чтобы справить нужду возле каштана. Он никого больше не принимал, кроме цирюльника, который заходил каждые три недели. Питался тем, что ему раз в день приносила Урсула, и хотя всё ещё с прежним усердием мастерил своих золотых рыбок, но уже не продавал их, узнав, что покупают их не как украшения, а как исторические реликвии. Однажды он разжёг во дворе костёр из кукол Ремедиос, украшавших его спальню со дня свадьбы. Бдительная Урсула обнаружила, что делает её сын, но не смогла остановить его. — У тебя сердце из камня, — сказала она. — При чём тут сердце, — ответил он, — в комнате полно моли. Амаранта всё ткала свой саван. Фернанда не могла взять в толк, почему её дочери, Меме, Амаранта время от времени пишет письма и даже шлёт ей подарки, а о Хосе Аркадио и говорить не желает. «Они так и умрут, не узнав почему», — ответила Амаранта, когда Фернанда через Урсулу спросила её об этом; ответ Амаранты Фернанда сохранила в своём сердце как загадку, которую ей не суждено было разгадать. Высокая, прямая, надменная Амаранта, всегда облачённая в пышные, белоснежные, как пена, юбки, сохранившая, несмотря на годы и тяжёлые воспоминания, исполненный превосходства вид, казалось, носила на лбу свой собственный крест из пепла — крест девственности. Она его и в самом деле носила, но только на руке — под чёрной повязкой, её Амаранта не снимала даже на ночь и сама стирала и гладила. Вся жизнь Амаранты проходила за изготовлением савана. Было похоже, что сотканное днём ночью она снова распускает, и делает это не для того, чтобы спастись от своего одиночества, а, совсем напротив, чтобы сохранить его. В дни разлуки с мужем Фернанду больше всего мучила мысль, что Меме, приехав на каникулы, не увидит в доме отца. Апоплексический удар положил конец её страхам. К тому времени, когда Меме вернулась, её родители договорились обо всём, чтобы девочка не только поверила, будто Аурелиано Второй остаётся покорным мужем, но даже не заметила бы печали, наполняющей дом. Каждый год Аурелиано Второй два месяца подряд играл роль примерного супруга и устраивал праздники, где гостей угощали мороженым и печеньем; весёлая и живая воспитанница монахинь украшала эти сборища игрой на клавикордах. Уже тогда было видно, что она очень мало унаследовала от характера матери. Меме казалась скорее вторым изданием Амаранты, Амаранты-девочки в двенадцать-четырнадцать лет, той, которая ещё не ведала печали, чьи лёгкие, танцующие шаги вносили в дом оживление, пока тайная страсть к Пьетро Креспи не сбила навсегда её сердце с правильного пути. Но в отличие от Амаранты, в отличие от всех остальных Буэндиа чувство одиночества, которым судьба наделила членов этой семьи, в Меме ещё не проявлялось, она выглядела совершенно довольной окружающим миром, даже когда в два часа дня отправлялась в гостиную, чтобы с железной настойчивостью упражняться в игре на клавикордах. Было совершенно очевидно, что дома ей нравится, что она целый год мечтает о той шумной радости, с какой встречает её молодёжь, и что Меме не чужда отцовской склонности к развлечениям и неумеренному гостеприимству. Первые признаки этой злополучной наследственности обнаружились во время третьих каникул, когда Меме явилась домой в сопровождении четырёх монахинь и шестидесяти восьми подружек по классу, которых она, ни у кого не спросившись и никого не предупредив, пригласила погостить недельку в доме. — Что за несчастье, — стонала Фернанда, — это создание так же безрассудно, как её отец! Пришлось просить у соседей кровати и гамаки, установить питание в девять смен, составить распорядок пользования купальней и одолжить сорок табуреток, чтобы девочки в синих форменных платьях и мужских башмаках не слонялись целый день взад-вперед по дому. Всё шло из рук вон плохо: едва шумная ватага кончала с завтраком, как уже надо было кормить первые очереди обедом, а потом ужином; за всю неделю школьницы только и успели, что сходить на плантации. С наступлением ночи монашки выбивались из сил, чтобы загнать своих подопечных в постели, но, как ни старались, во дворе всегда оставалась целая толпа неутомимых отроковиц, распевающая унылые школьные гимны. Однажды девицы чуть не сбили с ног Урсулу, которая всегда появлялась со своими услугами именно там, где она больше всего могла помешать. В другой раз монашки подняли шум из-за того, что полковник Аурелиано Буэндиа помочился возле каштана в присутствии школьниц. А по вине Амаранты едва не возникла самая настоящая паника: когда Амаранта солила суп, в кухню вошла одна из монашек и ничего другого не придумала, как спросить, что это за белый порошок бросают в котёл. — Мышьяк, — ответила ей Амаранта. В первый вечер школьницы замучились, пытаясь попасть перед сном в уборную, — около часу ночи последние из них только ещё туда входили. Тогда Фернанда купила семьдесят два горшка, но добилась этим лишь того, что превратила ночную проблему в утреннюю: теперь с самого рассвета около уборной выстраивалась длинная вереница девочек с горшками в руках — каждая ждала очереди помыть свою посудину. Хотя некоторые из школьниц простудились, а у других на покусанной москитами коже вздулись пузыри, большинство проявило непоколебимую стойкость перед лицом тягчайших испытаний, и даже в самые жаркие часы дня они ухитрялись бегать по саду. К тому времени, когда гости наконец уехали, все цветы были вытоптаны, мебель сломана, стены покрыты рисунками и надписями, но Фернанда была так рада отъезду, что простила причинённый ущерб. Кровати и табуретки она вернула соседям, а семьдесят два горшка составила штабелями в комнате Мелькиадеса. Заброшенное помещение, вокруг которого в былые времена вращалась вся духовная жизнь дома, стало с тех пор известно под названием «горшечной комнаты». По мнению полковника Аурелиано Буэндиа, название было самое подходящее, ведь, хотя вся семья продолжала удивляться, что жилище Мелькиадеса недоступно для пыли и разрушения, полковнику оно казалось просто свалкой. Как бы то ни было, но он, видимо, вовсе не интересовался, на чьей стороне правда, и о постигшей комнату судьбе узнал лишь потому, что Фернанда целый день бегала мимо него с горшками и мешала ему работать. В ту пору в доме снова появился Хосе Аркадио Второй. Ни с кем не здороваясь, он проходил в конец коридора и скрывался в мастерской, где вёл какие-то разговоры с полковником. Видеть его Урсула уже не могла, но она изучила стук его тяжёлых сапог — сапог надсмотрщика — и удивлялась, какое неодолимое расстояние отделяет его от семьи, даже от брата-близнеца, с которым ребёнком он играл в хитроумные игры с переодеваниями, а сейчас не имел ни одной общей чёрточки. Хосе Аркадио Второй был длинный и худой, держался надменно, и какой-то мрачный отблеск лежал на его смуглом лице, задумчивом и грустном, как у сарацина. Он больше походил на свою мать, Санта Софию де ла Пьедад, чем на Буэндиа, и случалось, Урсула, говоря о семье, даже забывала упомянуть его имя, хоть и корила себя за это. Когда она обнаружила, что Хосе Аркадио Второй снова ходит по дому и полковник, отрываясь от работы, принимает его в мастерской, Урсула перебрала старые воспоминания и утвердилась в своём подозрении — Хосе Аркадио Второй в детстве поменялся местом со своим братом-близнецом, и именно он, а не тот должен зваться Аурелиано. Никто не знал подробностей его жизни. Одно время было известно, что у него нет определённого местожительства, что он выращивает бойцовых петухов в доме Пилар Тернеры, иногда там спит, а почти все остальные ночи проводит в спальнях французских гетер. Он плыл по воле волн, не имея ни привязанностей, ни честолюбивых стремлений, — блуждающая звезда в планетарной системе Урсулы. По правде говоря, Хосе Аркадио Второй перестал принадлежать своей семье и утратил способность принадлежать любой другой уже с того далёкого утра, когда полковник Геринельдо Маркес повёл его в казарму — не для того, чтобы показать ему расстрел, а для того, чтобы мальчик на всю жизнь запомнил грустную и немножко насмешливую улыбку расстрелянного. Это воспоминание было не только самым давним, но и единственным, сохранившимся у него с детства. Не считая ещё одного — образа старика в допотопного вида жилете и шляпе с полями, как вороновы крылья, который рассказывал всякие чудеса возле сияющего квадрата окна. Но Хосе Аркадио Второй не знал, к какому времени относится это воспоминание. Оно было туманным, не оставило в нём горького осадка и ничему его не научило в отличие от первого, которое, в сущности, определило направление всей его жизни, и по мере того как он старел, возникало в памяти всё более отчётливо, словно течение времени приближало его. Урсула попыталась прибегнуть к помощи Хосе Аркадио Второго, чтобы извлечь полковника Аурелиано Буэндиа из его заточения. «Уговори его пойти в кино, — просила она. — Картины ему, правда, не нравятся, да пусть хоть подышит свежим воздухом». Но очень скоро она заметила, что Хосе Аркадио Второй также нечувствителен к её мольбам, как сам полковник, и оба они покрыты одинаковой броней, непроницаемой для всяких привязанностей. Хотя Урсула не знала, да и никто не знал, о чём они толковали долгие часы, запершись в мастерской, но она понимала, что только эти два человека из всей семьи связаны узами внутренней близости. По правде говоря, Хосе Аркадио Второй и не смог бы выполнить просьбу Урсулы, даже если бы захотел. Нашествие школьниц переполнило чашу терпения полковника. Под тем предлогом, что спальня всё ещё находится во власти моли, хотя аппетитные куклы Ремедиос уже уничтожены, он повесил в мастерской гамак и теперь выходил из неё только во двор — справить нужду. Урсуле не удалось втянуть его даже в самый обычный разговор. Идя к сыну, она уже наперёд знала: он и не посмотрит на тарелки с едой, а отодвинет их на дальний конец стола и будет доделывать золотую рыбку, совсем не беспокоясь о том, что суп покрывается плёнкой жира, а мясо остывает. С тех пор как полковник Геринельдо Маркес отказался помочь ему в задуманной на старости лет войне, он всё больше и больше ожесточался. Ушёл в себя и заперся там на засов, и семья в конце концов стала думать о нём так, словно он уже умер. Никто не замечал, чтобы полковник проявлял какие-нибудь человеческие чувства, до того дня одиннадцатого октября, когда он вышел на крыльцо поглядеть на проходивший мимо цирк. Этот день был для полковника Аурелиано Буэндиа таким же, как все остальные дни последних лет. В пять часов утра его разбудил шум, который подняли во дворе жабы и сверчки. По-прежнему моросил дождь, начавшийся ещё в субботу, и, даже если бы полковник не слышал его настырного шёпота в листве деревьев в саду, по холоду в своих костях он всё равно бы почувствовал, что идёт дождь. На полковнике Аурелиано Буэндиа, как всегда, был шерстяной плащ и длинные, из грубой ткани кальсоны, которые он носил для удобства, хотя сам же называл их «готскими подштанниками» из-за крайне старомодного вида. Он надел узкие брюки, но не застегнул их и не вдел в воротник рубашки всегдашнюю золотую запонку, потому что собирался помыться. Потом натянул плащ на голову, словно капюшон, расправил пальцами обвисшие усы и пошёл во двор справить нужду. До восхода солнца было далеко, и Хосе Аркадио Буэндиа ещё спал под своим навесом из прогнивших от дождей пальмовых листьев. Полковник, как обычно, не увидел отца, и когда призрак, разбуженный полившейся внезапно ему на ботинки струей горячей мочи, обратился к сыну с какой-то непонятной фразой, тот её не услышал. Он решил, что вымоется попозже — не из-за холода и сырости, а из-за гнетущего душу октябрьского тумана. Когда он возвращался в мастерскую, до него донёсся запах дыма от печей, которые растапливала Санта София де ла Пьедад, и он подождал на кухне, пока закипит кофейник, чтобы взять с собой свою чашку кофе без сахара. Санта София де ла Пьедад спросила его, как всегда спрашивала по утрам, какой сегодня день недели, и он ответил, что вторник, одиннадцатое октября. Глядя на спокойное, позолоченное отблеском огня лицо стоящей перед ним женщины, в реальности существования которой он в эту минуту, да, впрочем, и раньше, не был до конца убеждён, он вдруг вспомнил, что однажды, в разгар войны, тоже одиннадцатого октября, он проснулся от инстинктивной, животной уверенности, что женщина, которая спит рядом с ним, мертва. Так оно и было, он сохранил в памяти число, потому что женщина, за час до случившегося, тоже спросила его, какой сегодня день. Но, даже вспомнив это, полковник Аурелиано Буэндиа всё ещё не заметил, до какой степени его покинули предчувствия, и, пока закипал кофейник, он из любопытства и без всякого риска впасть в тоску продолжал думать о той женщине, имени её он так никогда и не узнал, а лицо увидел уже после её смерти, ведь она пришла к его гамаку, спотыкаясь в кромешной темноте. Той же дорогой приходило в его жизнь великое множество женщин, и поэтому он не вспомнил, что именно она в безумии первых объятий чуть не утонула в собственных слезах и за час до того, как умереть, поклялась любить его до самой смерти. Вернувшись в мастерскую, он уже не думал ни об этой, ни о какой другой женщине и зажёг свет, чтобы посчитать золотых рыбок, которых хранил в жестяной банке. Их было семнадцать. С тех пор как он решил не продавать рыбок, он делал каждый день по две штуки и, когда число их доходило до двадцати пяти, снова расплавлял их в тигле и начинал сначала. Он работал всё утро, с головой уйдя в своё дело, ни о чём не думая, и не заметил, что в десять часов дождь усилился и кто-то прошёл мимо мастерской, крича, чтобы закрыли двери, а то зальёт весь дом, и не помнил даже о самом себе, пока не вошла Урсула с едой и не погасила свет. — Какой дождь! — сказала Урсула. — Октябрь, — ответил он. Произнося это слово, он не поднял взгляда от первой за день золотой рыбки, потому что вставлял ей рубиновые глаза. Только кончив работу и положив рыбку в банку к остальным, он взялся за суп. Потом съел, очень медленно, кусок мяса, тушенного с луком, рис и ломтики жареного банана, лежавшие на той же тарелке. Аппетит его оставался всегда одинаковым и в хороших, и в самых тяжёлых условиях. После еды ему захотелось отдохнуть. Из-за в некотором роде научно обоснованного суеверия он никогда не работал, не читал, не купался, не занимался любовью, пока не пройдут два часа, отведённые на пищеварение, — его вера в необходимость этого была настолько закоренелой, что несколько раз полковник Аурелиано Буэндиа задерживал начало военных операций, чтобы не подвергать своих солдат риску апоплексического удара. Он улёгся в гамак, поковырял в ушах перочинным ножом и очень скоро заснул. Ему приснилось, будто он входит в пустой дом с белыми стенами, испытывая тягостное чувство, что он первое переступающее этот порог человеческое существо. Во сне он вспомнил, что то же самое ему снилось прошлой ночью и ещё много раз за последние годы, и понял: стоит ему проснуться, и всё тотчас же сотрётся в памяти, потому что его возвращающийся сон имеет одно свойство — вспомнить его можно только в таком же сне. И действительно, когда через минуту в дверь мастерской постучал цирюльник, полковник Аурелиано Буэндиа открыл глаза с полным впечатлением, что он нечаянно задремал на несколько секунд и ему ничего ещё не успело присниться. — Сегодня не надо, — сказал он цирюльнику. — Увидимся в пятницу. У него была трёхдневная борода, пестреющая седыми волосами, но он не счёл нужным побриться — в пятницу всё равно надо стричь волосы, и можно сделать то и другое сразу. После нездорового дневного сна он покрылся липкой испариной, под мышками заныли шрамы от нарывов. Дождь перестал, но солнце всё ещё не проглянуло. Полковник Аурелиано Буэндиа звучно рыгнул и ощутил на небе кислый вкус супа, это был как бы приказ организма накинуть плащ и отправиться в уборную. Он задержался там дольше, чем было необходимо, сидя на корточках над деревянным ящиком, из которого поднимался густой запах брожения, потом привычка подсказала ему, что надо идти работать. В уборной он вспомнил, что сегодня вторник и Хосе Аркадио Второй не пришёл в мастерскую, потому что по вторникам банановая компания рассчитывается со своими рабочими. Это воспоминание, как всегда случалось с воспоминаниями в последние годы, незаметно навело его на мысль о войне. Он вспомнил, что полковник Геринельдо Маркес однажды пообещал достать ему лошадь с белой звёздочкой на лбу, да так никогда больше об этом не заикался. Потом он стал перебирать отдельные эпизоды войны, но возвращение к прошлому не будило в нём ни радости, ни огорчения, потому что, не имея возможности избежать мыслей о войне, он научился думать о ней спокойно, не тревожа своих чувств. По дороге в мастерскую он заметил, что воздух стал суше, и решил вымыться, но купальня уже была занята Амарантой. И он взялся за вторую рыбку. Он уже приделывал ей хвост, когда вдруг солнце вырвалось из-за туч с такой силой, что, казалось, всё вокруг заскрипело, как старый рыбачий шлюп. Воздух, умытый трёхдневным дождём, наполнился летающими муравьями. Тут полковник заметил, что давно хочет помочиться, но всё откладывал это до тех пор, пока не кончит собирать рыбку. Как только он вышел во двор, в четыре часа десять минут, до его слуха донеслись отдалённые звуки медных труб, раскаты большого барабана и ликующие крики детей, и в первый раз со времён своей юности он умышленно ступил в западню тоски и снова пережил тот чудесный день с цыганами, когда отец взял его с собой посмотреть на лёд. Санта София де ла Пьедад оставила дела, которыми занималась на кухне, и побежала на улицу. — Это цирк, — крикнула она. Вместо того чтобы идти к каштану, полковник Аурелиано Буэндиа тоже вышел из дому и смешался с толпой зевак, которые глазели на двигавшуюся по улице процессию. Он увидел облачённую в золотые одежды женщину на спине слона. Увидел печального одногорбого верблюда. Увидел медведя, наряженного голландкой, который отбивал такт, хлопая ложкой по кастрюле. Увидел паяцев, выделывающих разные штуки в самом конце процессии, и, после того как все прошли и на улице ничего не осталось, кроме залитого светом пустого пространства, летающих муравьёв и нескольких зевак, завязнувших в трясине нерешительности, снова встретился лицом к лицу со своим жалким одиночеством. Тогда он, думая о цирке, направился к каштану и, пока мочился, пытался продолжать думать о нём, но уже ничего не мог вспомнить. Втянул голову в плечи и застыл, уткнувшись лбом в ствол дерева. Семья узнала о случившемся только на следующий день в одиннадцать часов утра, когда Санта София де ла Пьедад пошла на задний двор выбросить мусор и заметила, что к каштану слетаются ауры. * * * Последние каникулы Меме совпали с трауром по случаю смерти полковника Аурелиано Буэндиа. В доме, наглухо закрывшем свои двери и окна, теперь было не до праздников. Говорили шёпотом, ели молча, трижды в день читали молитву, даже упражнения на клавикордах в жаркие часы сиесты звучали как похоронная музыка. Такой строгий траур установила, несмотря на свою скрытую враждебность к полковнику, сама Фернанда, потрясённая торжественностью, с которой правительство почтило память умершего врага. Аурелиано Второй, как обычно во время каникул дочери, ночевал дома, и, очевидно, Фернанда предприняла кое-что для восстановления своих законных супружеских прав, ибо в следующий приезд, через год, Меме увидела недавно родившуюся сестрёнку, названную вопреки желанию матери Амарантой Урсулой. Меме закончила своё обучение. Диплом, аккредитовавший её в качестве концертирующей клавикордистки, был единодушно ратифицирован после того, как она с блеском исполнила народные мелодии семнадцатого века на празднике по случаю завершения её учебы, положившем конец трауру. Ещё больше, чем искусство Меме, гостей восхитила её необычная двойственность. Легкомысленный и даже немного ребячливый характер, казалось, делал её неспособной к любым серьёзным занятиям, между тем, усевшись за клавикорды, она совершенно преображалась, в ней проявлялась неожиданная зрелость, придававшая ей вид вполне взрослого человека. Так случалось всегда. По правде говоря, Меме не имела особого призвания к музыке, но, не желая перечить матери, она заставила себя достигнуть высокого совершенства в игре на клавикордах. С таким же успехом её могли бы принудить к изучению любого другого дела. Уже в детстве ей докучала суровость Фернанды, её обыкновение решать всё за других, и Меме готова была принести ещё более тяжёлую жертву, лишь бы не сталкиваться с непреклонностью матери. На выпускном акте девушка испытала такое чувство, словно пергамент с готическим шрифтом и нарядными заглавными буквами освобождает её от обязательств, которые она приняла на себя не столько из послушания, сколько ради собственного спокойствия, и она думала, что отныне даже упрямая Фернанда не станет больше вспоминать об инструменте, ведь сами монахини называли его музейным ископаемым. В первые годы Меме показалось, что её расчёты были ошибочными, потому что, хотя уже полгорода успело выспаться под музыку её клавикордов, и на семейных приёмах, и на всех благотворительных концертах, школьных вечерах и патриотических чествованиях, Фернанда всё ещё продолжала приглашать в дом каждого нового человека, если считала его способным оценить талант дочери. Только после смерти Амаранты, когда семья снова на время погрузилась в траур, Меме удалось запереть клавикорды и спрятать ключ в один из шкафов, не опасаясь, что мать начнёт расследовать, в какой момент и по чьей вине ключ затерялся. А до тех пор девушка переносила публичную демонстрацию своих талантов с тем стоицизмом, с которым в своё время разучивала упражнения. Она платила этим за свою свободу. Фернанда была так довольна покорностью дочери, так горда всеобщим восхищением, вызванным её искусством, что без возражений позволяла Меме наводнять дом подругами, гулять по плантациям, ходить в кино с Аурелиано Вторым или достойными доверия дамами, разумеется, если фильм одобрен с амвона падре Антонио Исабелем. В минуты развлечений выявлялись истинные вкусы Меме. То, что делало её счастливой, не имело ни малейшего отношения к порядку и дисциплине: ей нравились шумные праздники, она любила целыми часами сидеть с подружками в каком-нибудь укромном уголке, где они сплетничали, кто в кого влюблён, учились курить, говорили о мужчинах, а однажды распили три бутылки тростникового рома, после чего разделись и стали сравнивать и измерять различные части своего тела. Меме никогда не забудет того вечера: пережевывая кусок солодкового корня, она вошла в столовую, где в полном молчании ужинали Фернанда и Амаранта, и села за стол, и никто не заметил, что она не в себе. Перед этим Меме провела два ужасных часа в спальне подружки, смеясь до слёз и плача от страха, но когда кризис миновал, почувствовала внезапный прилив храбрости, той храбрости, которой ей так недоставало, чтобы убежать из монастырской школы и заявить матери в более или менее пристойных выражениях: пусть она вставит себе клавикорды вместо клизмы. Сидя во главе стола и поедая куриный бульон, вливавшийся ей в желудок как живая вода, Меме вдруг увидела Фернанду и Амаранту в беспощадном свете истины. Она с трудом удержалась, чтобы не бросить им в лицо их ханжество, их скудоумие, их бредовые мечты о величии. Ещё во время вторых каникул Меме стало известно, что отец живёт в доме только ради соблюдения приличий, и, хорошо зная Фернанду, а позже ухитрившись создать себе представление и о Петре Котес, она взяла сторону отца. Она предпочла бы иметь матерью его любовницу. В алкогольном опьянении Меме с наслаждением думала о том, какой скандал разразится сейчас, выскажи она свои мысли вслух, и тайное озорное удовлетворение, которое она при этом испытывала, было так велико, что Фернанда его заметила. — Что с тобой? — спросила она. — Ничего, — ответила Меме. — Просто я только теперь поняла, как я вас обеих люблю. Амаранту испугала ненависть, явственно прозвучавшая в этих словах. Но Фернанда была так тронута, что чуть не сошла с ума, когда в полночь Меме проснулась с разламывающейся от боли головой и её стало рвать. Фернанда дала дочери выпить целый флакон касторового масла, поставила ей на живот припарки, а на голову положила пузырь со льдом и пять дней не выпускала её из дому, держа на диете, как прописал новый доктор, чудаковатый француз, который после более чем двухчасового осмотра Меме пришёл к туманному заключению, что у неё обычное женское недомогание. Мужество покинуло Меме, она совершенно упала духом, и в этом жалком состоянии ей ничего не оставалось, как только терпеть. Уже совсем ослепшая, но всё ещё живая и проницательная Урсула, единственная из всех, интуитивно поставила точный диагноз. «По-моему, — сказала она себе, — как раз такое самое лечение прописывают пьяницам». Но тут же отогнала эту мысль и даже упрекнула себя в несерьёзности. Когда Аурелиано Второй заметил подавленное настроение Меме, он почувствовал угрызения совести и дал слово в будущем уделять ей больше внимания. Так и родились между отцом и дочерью отношения весёлого товарищества, которые на время освободили его от горького одиночества среди пьяных радостей, а её от постылой опеки Фернанды, предотвратив, казалось, уже неизбежное столкновение между Меме и её матерью. В те дни Аурелиано Второй отдавал дочери большую часть своего досуга и, не колеблясь, откладывал любое свидание, лишь бы только провести вечер с Меме, пойти с ней в кино или цирк. За последние годы характер Аурелиано Второго начал портиться, виной тому была обременительная тучность, лишившая его возможности самому зашнуровывать свои ботинки и удовлетворять, как прежде, свои разнообразные желания. Обретение дочери вернуло Аурелиано Второму былую весёлость, а удовольствие, которое он находил в её обществе, постепенно отдаляло его от разгульного образа жизни. Меме расцвела, словно дерево весной. Она не была красавицей, как никогда не была красавицей Амаранта, но зато отличалась миловидностью, простотой и способностью нравиться с первого взгляда. Присущий ей дух современности оскорблял старомодную умеренность и плохо скрытую черствость Фернанды, но нравился Аурелиано Второму, и тот его всячески поощрял. Это Аурелиано Второй извлёк Меме из спальни, которую она занимала с детских лет и где робкие взгляды святых питали её ребяческие страхи; новую комнату дочери он украсил кроватью, похожей на трон, большим туалетным столом и бархатными портьерами, не заметив, что создаёт копию жилища Петры Котес. Он был так щедр, что даже не знал, сколько денег даёт Меме, она сама брала их у него из карманов. Аурелиано Второй снабжал дочь всеми новинками по части женской красоты, которые только можно было достать в магазине банановой компании. Спальня Меме наполнилась подушечками для полирования ногтей, щипцами для завивки волос, эликсирами, придающими блеск зубам, глазными каплями, придающими томность взгляду, и бесчисленным множеством других новинок косметики и приспособлений для наведения красоты; всякий раз, входя в эту комнату, Фернанда с возмущением думала, что у её дочери, наверное, такой же туалетный стол, как у французских гетер. В ту пору Фернанда была всецело погружена в заботы о капризной и болезненной Амаранте Урсуле и в волнующую переписку с невидимыми целителями. Поэтому, когда она обнаружила сообщничество между отцом и дочерью, она ограничилась лишь тем, что вырвала у Аурелиано Второго обещание никогда не водить Меме в дом Петры Котес. Эта предосторожность была излишней, ибо Петру Котес так расстроила дружба её возлюбленного с дочерью, что она даже и слышать не хотела о Меме. Любовницу Аурелиано Второго мучил незнакомый ей доселе страх, словно инстинкт подсказывал ей, что стоит Меме захотеть, и она добьётся того, чего не могла добиться Фернанда, — лишит Петру Котес любви, которая, казалось, уже была ей обеспечена до самой смерти. И тут Аурелиано Второму впервые довелось увидеть злые взгляды и услышать ядовитые насмешки в доме любовницы — он даже стал побаиваться, как бы не пришлось его перелётным сундукам проделать обратный путь в дом супруги. Но до этого не дошло. Никто ещё не изучил ни одного мужчину лучше, чем Петра Котес своего возлюбленного; она знала — сундуки останутся там, куда были присланы, ведь ничто не вызывало у Аурелиано Второго большего отвращения, чем необходимость усложнять свою жизнь разными исправлениями и переменами. Поэтому сундуки остались на месте, а Петра Котес принялась отвоевывать любовника единственным оружием, которое не могла оспаривать у неё дочь. Она тоже зря тратила силы — Меме никогда и не собиралась вмешиваться в дела отца, а если бы сделала это, то лишь в пользу Петры Котес. У Меме не оставалось времени, чтобы причинять кому-нибудь неприятности. Каждый день она сама, как её научили монахини, убирала спальню и стелила постель. По утрам занималась в галерее своей одеждой — вышивала себе что-нибудь или шила на старой ручной машине Амаранты. В то время как другие после обеда ложились спать, она два часа упражнялась на клавикордах, зная, что эта ежедневная жертва обеспечит ей спокойствие Фернанды. Из тех же соображений она продолжала выступать с концертами на церковных базарах и школьных праздниках, хотя приглашения поступали всё реже. Вечером она надевала одно из своих простых платьев и высокие ботинки на шнурках, и если не шла никуда с отцом, то отправлялась до самого ужина к подругам. Но Аурелиано Второй почти всегда являлся за дочерью и уводил её в кино. В число приятельниц Меме входили три молодые американки, которые вырвались из электрифицированного курятника и завязали дружбу с девушками Макондо. Одной из этих американок была Патриция Браун. В благодарность за гостеприимство Аурелиано Второго сеньор Браун открыл Меме двери своего дома и пригласил её на субботние танцы — только во время них гринго и общались с туземцами. Узнав о приглашении, Фернанда забыла на минуту об Амаранте Урсуле и невидимых целителях и разыграла душераздирающую мелодраму. «Ты только представь себе, — сказала она Меме, — что подумает об этом полковник в своей могиле». Фернанда не преминула обратиться за поддержкой к Урсуле. Но вопреки всем ожиданиям слепая старуха решила, что ничего предосудительного в посещении танцев и дружбе Меме со сверстниками-американками не будет, если девушка, разумеется, сохранит твёрдость своих убеждений и не позволит обратить себя в протестантскую веру. Меме очень хорошо уловила мысль прапрабабки и с тех пор на следующий день после танцев всегда вставала раньше, чем обычно, и шла к мессе. Фернанда оставалась в оппозиции, пока не была обезоружена сообщением дочери, что американцы хотели бы послушать её игру на клавикордах. Инструмент ещё раз вытащили из дому и отвезли к сеньору Брауну, где юная музыкантша была награждена самыми искренними аплодисментами и самыми горячими поздравлениями, после чего её стали приглашать уже не только на танцы, но также на воскресные купанья в бассейне и раз в неделю к обеду. Меме научилась плавать, как профессиональная пловчиха, играть в теннис и есть виргинскую ветчину с ломтиками ананаса. Танцуя, плавая, играя в теннис, она незаметно освоила английский язык. Аурелиано Второй был в таком восторге от успехов дочери, что купил ей у бродячего торговца английскую энциклопедию в шести томах с многочисленными цветными вклейками, и в свободное время Меме её читала. Чтение отвлекло девушку от уединений с подружками и сплетен про любовь, и не потому, что она вменила себе в обязанность читать, а просто Меме потеряла всякое желание заниматься обсуждением секретов, известных всему городу. О своём опьянении она вспоминала теперь как о детской шалости, которая казалась такой забавной, что она рассказала о ней Аурелиано Второму, ему эта история показалась ещё более забавной. «Если бы твоя мать узнала!» — повторял он, задыхаясь от смеха, так он говорил всегда, когда дочь признавалась ему в чём-нибудь. Он взял с неё обещание столь же откровенно рассказать ему о своей первой любви, и вскоре Меме сообщила отцу, что ей нравится один рыжий американец, приехавший на каникулы к своим родителям в Макондо. «Вот так штука! — смеялся Аурелиано Второй. — Если бы твоя мать узнала!» Но позже Меме известила его, что молодой человек вернулся на родину и не подаёт признаков жизни. Зрелый ум Меме способствовал упрочению семейного мира, и Аурелиано Второй постепенно снова зачастил к Петре Котес. Хотя празднества больше не веселили его тело и душу так, как раньше, он всё же не упускал случая поразвлечься и вынуть из чехла аккордеон, несколько клавиш которого были теперь подвязаны сапожными шнурками. Дома Амаранта без конца вышивала саван, а Урсула позволила старости увлечь себя в глубины тьмы, откуда ей уже ничего не удавалось разглядеть, кроме призрака Хосе Аркадио Буэндиа под каштаном. Фернанда укрепила свою власть. Письма, которые она каждый месяц посылала сыну, не содержали в то время ни одной строчки неправды, мать скрывала от Хосе Аркадио лишь свою переписку с невидимыми целителями, они определили у неё доброкачественную опухоль толстой кишки и готовили Фернанду к телепатическому оперативному вмешательству. Уже можно было бы сказать, что в уставшем от жизненных передряг семействе Буэндиа воцарились на долгие годы мир и благоденствие, но тут внезапная смерть Амаранты вызвала новый переполох. Смерть эта явилась для всех неожиданностью. Амаранта была уже стара и чужда всему окружающему, тем не менее держалась она ещё очень прямо, выглядела крепкой и, казалось, по-прежнему сохраняла своё железное здоровье. С того самого дня, как она окончательно оттолкнула полковника Геринельдо Маркеса и заперлась, чтобы хорошенько выплакаться, никто не знал, о чём она думает. Когда Амаранта вышла из спальни, весь её запас слёз был исчерпан навсегда. Она не плакала ни после вознесения Ремедиос Прекрасной, ни после уничтожения всех Аурелиано, ни после смерти полковника Аурелиано Буэндиа, человека, которого она любила больше всех в мире, хотя поняла это лишь в ту минуту, когда его труп нашли под каштаном. Она помогла поднять мертвеца с земли. Обрядила его в военную форму, причесала, побрила, подкрутила ему усы лучше, чем это делал сам полковник во время своей славы. Никто не увидел в её действиях проявления любви, все уже привыкли к тому, что Амаранта хорошо знакома с похоронными обрядами. Фернанда с возмущением говорила, что Амаранта не понимает связей католицизма с жизнью и видит лишь его связи со смертью, словно католицизм не религия, а свод правил погребения. Но Амаранта, далеко углубившаяся в чащу своих воспоминаний, не слышала её учёных речей в защиту католической религии. Она вошла в старость, сохранив живыми все свои печали. При звуках вальсов Пьетро Креспи ей по-прежнему, так же как в юности, хотелось плакать, словно время и горький опыт ничему её не научили. Хотя она своими руками выбросила на свалку цилиндры с музыкой под тем предлогом, что картон сгнил от сырости, у неё в памяти они продолжали вращаться и сообщать движение молоточкам. Она пыталась утопить их в нечистой страсти к своему племяннику Аурелиано Хосе, которой позволила увлечь себя, пыталась искать от них защиты в спокойном мужском покровительстве полковника Геринельдо Маркеса, но не смогла избавиться от этого наваждения даже с помощью самого отчаянного поступка своей старости, когда за три года до отправления маленького Хосе Аркадио в семинарию она купала его и ласкала, не как бабушка ласкает внука, а как женщина ласкает мужчину, как это делали, по слухам, французские блудницы, как в её двенадцать-четырнадцать лет ей хотелось ласкать Пьетро Креспи, стоявшего перед ней в своих узких брюках для танцев и под стук метронома отмечавшего такты взмахом волшебной палочки. Иногда Амаранта мучилась тем, что оставила за собой в жизни целый поток страданий, а иной раз это приводило её в такую ярость, что она колола себе пальцы иголкой, но больше всего её мучил, бесил и печалил благоуханный и изъеденный червями цветник любви, который должен был умереть лишь вместе с ней. Как полковник Аурелиано Буэндиа не мог не думать о войне, так Амаранта не могла не думать о Ребеке. Но если полковник сумел лишить свои воспоминания остроты, она свои только ещё больше раскалила. В течение многих лет Амаранта молила Бога лишь о том, чтобы он не послал ей наказание умереть раньше Ребеки. Каждый раз, проходя мимо дома былой соперницы и замечая в нём всё новые разрушения. Амаранта радовала себя мыслью, что её молитва услышана. Однажды, занимаясь шитьём в галерее, она вдруг почувствовала глубокую уверенность, что будет сидеть на том же самом месте, в том же самом положении, при том же освещении, когда ей сообщат о смерти Ребеки. С тех пор Амаранта сидела и ждала, как ждут письма, и одно время — это совершенно точно — даже отрывала пуговицы и снова их пришивала, чтобы праздность не сделала ожидание более долгим и томительным. Никто в доме не подозревал, что Амаранта ткёт свой роскошный саван для Ребеки. Когда Аурелиано Печальный рассказал, что Ребека превратилась в загробное видение с морщинистой кожей и несколькими желтоватыми былинками на черепе, Амаранта не удивилась, потому что описанный им призрак в точности походил на тот, который она уже давно создала в своём воображении. Она решила, что приведёт в порядок труп Ребеки, замажет парафином разрушения на лице и сделает ей парик из волос святых. Соорудит красивый труп, завернёт его в полотняный саван, уложит в гроб, обитый снаружи плюшем, а внутри пурпуром, и в сопровождении великолепной похоронной процессии отправит в распоряжение червей. Кипя ненавистью, составляла Амаранта свой план, когда внезапно ей пришло в голову, что, люби она Ребеку, она сделала бы для неё то же самое. Эта мысль привела Амаранту в содрогание, но она не пала духом, продолжала тщательно совершенствовать все детали своего замысла и скоро стала не просто специалистом, а настоящим виртуозом по части похоронного ритуала. Одного не учла она в своём чудовищном плане, что, несмотря на мольбы, обращённые к Богу, может умереть раньше Ребеки. Так оно и случилось. Но в последнюю минуту Амаранта почувствовала себя не обманутой в своих надеждах, а, напротив, освобождённой от всякой печали, потому что смерть оказала ей милость и за несколько лет предупредила о близости кончины. Амаранта увидела свою смерть в один жаркий полдень вскоре после того, как Меме отправили в монастырскую школу, смерть сидела и шила в галерее рядом с Амарантой, и та сразу же её узнала: в ней не было ничего страшного — просто женщина в синем платье, длинноволосая, немножко старомодная и чем-то похожая на Пилар Тернеру тех времён, когда Пилар помогала Урсуле по хозяйству. Несколько раз вместе с Амарантой в галерее сидела и Фернанда, но она не видела смерти, хотя смерть была такой реальной, так походила на человека, что однажды даже попросила Амаранту оказать ей любезность вдеть нитку в иголку. Смерть не сообщила, в какой день и месяц и в каком году умрёт Амаранта и наступит ли её час раньше, чем час Ребеки, а только приказала ей начать ткать саван для себя самой с шестого дня ближайшего апреля. Она позволила сделать его таким затейливым и красивым, как Амаранте вздумается, но предупредила, что трудиться над ним надо столь же добросовестно, как над саваном Ребеки, и сказала затем, что умрёт Амаранта без мучений, без тоски и страха ночью того дня, когда закончит работу. Стараясь потратить как можно больше времени, Амаранта заказала пряжу из отборного льна и стала ткать полотно сама. Она делала это так тщательно, что только на одно тканье ушло четыре года. Потом приступила к вышиванию. Чем меньше времени оставалось до неотвратимого конца, тем яснее она понимала, что лишь чудо может затянуть изготовление савана до дня смерти Ребеки, но постоянная сосредоточенность на работе сообщила Амаранте спокойствие, которое помогло ей примириться с мыслью о крушении её надежд. Именно тогда до Амаранты дошёл смысл порочного круга из золотых рыбок, созданного полковником Аурелиано Буэндиа. Внешний мир теперь ограничился для неё поверхностью её тела, а внутренний был недосягаем ни для каких огорчений. Она жалела, что не сделала этого открытия на много лет раньше, когда ещё можно было очистить свои воспоминания и заново перестроить вселенную: без содрогания вызывать в памяти запах лаванды в вечерних сумерках, исходивший от Пьетро Креспи, извлечь Ребеку из нищеты — не по любви, не в силу ненависти, а из-за глубокого понимания тяжести её одиночества. Ненависть, которую она угадала однажды вечером в словах Меме, встревожила Амаранту не потому, что была направлена против неё, а потому, что Амаранта почувствовала себя повторенной в чужой юности, казавшейся такой же чистой, какой должна была казаться её собственная, и тем не менее уже обезображенной злобой. Но сознание, что исправить теперь ничего нельзя, даже не взволновало Амаранту, настолько она смирилась со своей судьбой. Единственной её заботой было кончить саван. Вместо того, чтобы затягивать работу всякими ненужными выдумками, как она это делала вначале, Амаранта заспешила. Когда до окончания работы осталась неделя, она высчитала, что сделает последний стежок вечером четвёртого февраля, и, не открывая причины, попыталась уговорить Меме отложить концерт на клавикордах, назначенный на пятое число, но Меме не придала значения её просьбе. Тогда Амаранта стала изыскивать способ протянуть ещё сорок восемь часов и даже решила, что смерть идёт навстречу её желанию, так как вечером четвёртого февраля буря вывела из строя электростанцию. Но на следующий день в восемь часов утра Амаранта всё же сделала последний стежок на самом красивом саване, который когда-либо был изготовлен женскими руками, и объявила спокойно, без всякой нарочитости, что вечером умрёт. Она предупредила об этом не только семью, но и весь город, поскольку пришла к заключению, что может искупить свою скаредную жизнь, сделав напоследок людям какое-нибудь доброе дело, и самым подходящим для такой цели будет доставка писем умершим. Известие о том, что Амаранта Буэндиа вечером снимается с якоря и отплывает вместе с почтой в царство мёртвых, распространилось по всему Макондо ещё до полудня, а в три часа в гостиной уже стоял ящик, доверху наполненный письмами. Те, кто не хотел писать, передавали Амаранте свои послания устно, и она записывала их в книжечку вместе с фамилией адресата и датой его смерти. «Не волнуйтесь, — успокаивала она отправителей. — Первое, что я сделаю по прибытии, — это узнаю о нём и передам ваше письмо». Всё происходящее напоминало фарс. У Амаранты не было заметно никакой тревоги, никаких признаков горя, от сознания исполненного долга она казалась даже помолодевшей. Прямая и стройная, как всегда, она бы выглядела гораздо моложе своих лет, если бы не ввалившиеся щёки и не отсутствие передних зубов. Она сама распорядилась, чтобы письма были уложены в просмолённый ящик, и объяснила, как его поставить в могиле для лучшего предохранения от сырости. Утром она позвала столяра и, пока он снимал с неё мерку для гроба, стояла так спокойно, словно он собирался шить ей платье. В самые последние часы она проявила столько энергии, что у Фернанды зародилось подозрение, а не подшутила ли Амаранта над ними, объявив о своей смерти. Урсула, знавшая обыкновение всех Буэндиа умирать не болея, верила, что Амаранта действительно имела предвестие о своей смерти, но побаивалась, как бы со всей этой суетой вокруг доставки писем и беспокойством о том, чтобы они дошли побыстрее, ошалевшие отправители не похоронили её дочку заживо. Поэтому, крича и споря, Урсула стала освобождать дом от посторонних и к четырём часам дня добилась своего. К этому времени Амаранта кончила раздавать свои вещи бедным и оставила себе на простом гробу из струганых досок только смену белья да вельветовые туфли без задников: их должны были надеть на неё после смерти. Она не преминула позаботиться о туфлях, помятуя, что, когда умер полковник Аурелиано Буэндиа, пришлось покупать ему новые ботинки, так как у него остались только шлёпанцы, которые он носил в мастерской. Незадолго до пяти часов Аурелиано Второй пришёл за Меме проводить её на концерт и удивился, что дом убран как для похорон. Если кто-нибудь и выглядел живым в тот час, так это Амаранта, она была исполнена невозмутимости и нашла время даже срезать себе мозоли. Аурелиано Второй и Меме шутливо простились с ней и пообещали устроить через неделю пир в честь её воскресения. В пять часов, привлечённый молвой, что Амаранта Буэндиа собирает письма для умерших, падре Антонио Исабель явился соборовать её и вынужден был ждать больше двадцати минут, пока умирающая выйдет из купальни. Когда она предстала перед ним в рубахе из мадаполама и с распущенными по спине волосами, престарелый священник счёл, что над ним посмеялись, и отослал мальчика со святыми дарами. Но решил всё же воспользоваться случаем и исповедать Амаранту, которая почти двадцать лет уклонялась от исповеди. Амаранта без обиняков заявила ему, что не нуждается ни в какой духовной помощи, ибо совесть у неё чиста. Фернанду это возмутило. Не заботясь о том, что её могут услышать, она громко спросила себя, какой такой страшный грех совершила Амаранта, что предпочитает кощунственную смерть без покаяния позору признания? Тогда Амаранта легла и вынудила Урсулу публично засвидетельствовать её девственность. — Пусть никто не обольщается, — крикнула она, чтобы слышала Фернанда. — Амаранта Буэндиа уходит из этого мира такой же, как пришла в него. Больше она уже не вставала. Откинувшись, словно больная, на подушки, она заплела свои длинные косы и уложила их над ушами — смерть объяснила ей, что так им полагается быть в гробу. Потому Амаранта попросила Урсулу принести зеркало и снова, после перерыва почти в сорок лет, увидела своё лицо, разрушенное годами и страданиями, и удивилась, что оно точно такое, как она себе представляла. По наступившей в спальне тишине Урсула поняла, что начинает смеркаться. — Простись с Фернандой, — взмолилась она. — Минута примирения дороже целой жизни, прожитой в дружбе. — Да, пожалуй, уже ни к чему! — ответила Амаранта. Меме всё ещё не могла избавиться от мысли об Амаранте, когда на импровизированной сцене снова зажгли свет и началось второе отделение программы. Посредине пьесы, которую она исполняла, кто-то шепнул ей на ухо о случившемся, и концерт прервали. Войдя в дом, Аурелиано Второй вынужден был проталкиваться через толпу, чтобы увидеть тело престарелой девственницы: она лежала некрасивая, бледная, с чёрной повязкой на руке, завернутая в роскошный саван. Гроб стоял в гостиной возле ящика с почтой. После девяти ночей поминания Амаранты Урсула слегла и больше уже не вставала. Её взяла на своё попечение Санта София де ла Пьедад. Носила ей в спальню еду, воду для умывания и рассказывала обо всём, что происходило в Макондо. Аурелиано Второй часто навещал Урсулу и дарил ей разную одежду, она складывала её возле кровати рядом с самыми необходимыми для каждодневного пользования вещами и скоро сотворила себе на расстоянии протянутой руки целый мир. Ей удалось завоевать любовь маленькой Амаранты Урсулы, которая во всём на неё походила, и она обучила девочку чтению. Никто даже и теперь не догадывался о полной слепоте Урсулы, хотя все уже понимали, что видит она плохо, но ясность её мыслей, умение обходиться без посторонней помощи заставляли предполагать, что она просто подавлена тяжестью своих ста лет. Свободное время и внутренняя тишина, которыми Урсула располагала в ту пору, давали ей возможность следить за жизнью дома, и она первая заметила молчаливые муки Меме. — Поди сюда, — сказала Урсула девушке. — А теперь, когда мы с тобой одни, признайся бедной старухе, что с тобой происходит. Меме со смущённым смешком уклонилась от разговора. Урсула не настаивала, но после того как Меме перестала заходить к ней, подозрения её усилились. Урсула знала, что Меме поднимается теперь раньше, чем обычно, и ни минуты не сидит спокойно, пока не наступит час, когда можно уйти из дому, что ночи напролёт она ворочается с боку на бок на своей постели в соседней комнате и что ей всё время мешает спать летающая по комнате бабочка. Однажды Урсула слышала, как Меме сказала, что идёт к отцу, и подивилась недогадливости Фернанды, которая ничего не заподозрила, хотя вскоре после этого пришёл Аурелиано Второй и спросил, где дочь. У Меме завелись какие-то секретные дела, неотложные обязательства, тайные заботы — это было совершенно очевидно уже задолго до того вечера, когда Фернанда подняла на ноги весь дом, увидя Меме целующейся с мужчиной в кино. Всецело поглощённая своими переживаниями, Меме решила, что её выдала Урсула. На самом деле она сама себя выдала. Уже давно оставляла она за собой цепочку следов, способных возбудить подозрение даже у слепого, и если Фернанде понадобилось так много времени, чтобы обнаружить их, то лишь потому, что она была отвлечена тайными сношениями с невидимыми целителями. Тем не менее и Фернанда в конце концов заметила, что дочь то надолго умолкает, то внезапно вздрагивает, что настроение у неё резко меняется и она стала непокладистой. Фернанда установила за Меме скрытое, но неусыпное наблюдение. Она по-прежнему разрешала дочери выходить с подружками, помогала одеваться для субботних праздников и ни разу не задала нескромного вопроса, который мог бы насторожить девушку. У Фернанды скопилось уже немало доказательств, что Меме занимается совсем не теми делами, которыми собиралась, судя по её словам, и всё же мать не открыла своих подозрений, ожидая решающей улики. Однажды вечером Меме заявила ей, что идёт в кино с отцом. Немного погодя Фернанда услышала доносящееся от дома Петры Котес хлопанье праздничных ракет и звуки аккордеона Аурелиано Второго, который нельзя было спутать ни с каким другим аккордеоном. Тогда она оделась, пошла в кино и увидела в полумраке первых рядов партера свою дочь. Потрясённая тем, что подозрения её подтвердились, Фернанда не успела рассмотреть мужчину, целовавшего Меме, но различила среди свистков и оглушительных взрывов смеха его взволнованный голос. «Прости, любовь моя», — услышала она и тут же, ни слова не сказав, выволокла Меме из зала, с позором протащила её за руку по многолюдной улице Турков и заперла на ключ в спальне. На следующий день, в шесть часов, к Фернанде явился визитёр, и она узнала его голос. Пришедший был молод и печален, его тёмные грустные глаза не поразили бы Фернанду так сильно, если бы ей довелось раньше встречать цыган; увидев мечтательное выражение этого лица, любая другая менее жестокосердная женщина поняла бы Меме. На госте был изношенный полотняный костюм и туфли, покрытые растрескавшейся корой из нескольких слоев цинковых белил, свидетельствовавших об отчаянных попытках придать обуви сносный вид, в руке он держал шляпу-канотье, купленную в прошлую субботу. Ему было страшно, как никогда в жизни ещё не было и не будет страшно, но держался он с достоинством, не теряя самообладания, и это спасало его от унижения. В нём чувствовалось какое-то врождённое благородство — во всём, кроме рук, грязных, со слоящимися от тяжёлой работы ногтями. Тем не менее стоило только Фернанде увидеть этого человека, и она сразу поняла, что имеет дело с мастеровым. Заметила, что он надел свой единственный воскресный костюм и что тело у него под рубашкой пропитано заразой банановой компании. Она не позволила ему рта раскрыть. Не позволила даже войти в дверь, которую через минуту вынуждена была затворить, потому что весь дом наполнился жёлтыми бабочками. — Убирайтесь, — сказала она. — Вам нечего делать в порядочном доме. Его звали Маурисио Бабилонья. Он родился и вырос в Макондо и работал учеником механика в мастерских банановой компании. Меме познакомилась с ним случайно, когда отправилась с Патрицией Браун за автомобилем, чтобы поехать на плантации. Шофер был болен, вести машину поручили Маурисио Бабилонье, и Меме удалось наконец выполнить своё желание — сесть рядом с водителем и рассмотреть всю систему управления. Не в пример штатному шоферу Маурисио Бабилонья наглядно всё ей объяснил. Это случилось в ту пору, когда Меме только начала посещать дом сеньора Брауна и когда вождение автомобиля ещё считалось делом, недостойным особ женского пола. Поэтому она удовлетворилась теоретическим объяснением и несколько месяцев не встречала Маурисио Бабилонью. Позже она вспомнила, что во время прогулки по плантациям его мужественная красота привлекла её внимание — не понравились лишь грубые руки — и что потом она обсуждала с Патрицией Браун неприятное впечатление, оставленное его почти надменной самоуверенностью. Как-то в субботу Меме пошла с отцом в кино и снова увидела Маурисио Бабилонью, он был в своём полотняном костюме и сидел неподалёку от них. Девушка заметила, что фильм его интересует мало — он то и дело оборачивается назад поглядеть на неё, не столько для того, чтобы видеть её, сколько для того, чтобы она знала, что он смотрит. Меме покоробила вульгарность этого приёма. После сеанса Маурисио Бабилонья подошёл поздороваться с Аурелиано Вторым, и только тогда Меме поняла, что они знакомы, так как Маурисио Бабилонья работал раньше на маленькой электростанции Аурелиано Печального, — к её отцу он обращался с почтительностью подчинённого. Это открытие избавило Меме от неприязни, которую вызвало в ней его высокомерие. Они не виделись наедине, не обменялись ещё ни словом, кроме слов приветствия, как вдруг однажды ночью ей приснилось, что он спасает её во время кораблекрушения, но она испытывает не чувство благодарности, а злобу. Во сне выходило так, будто она сама предоставила ему желанную возможность, а Меме жаждала другого, не только от Маурисио Бабилоньи, но и от любого мужчины, который ею увлечётся. Поэтому её так и возмутило, что, проснувшись, она не возненавидела Маурисио Бабилонью, а почувствовала непреодолимое желание с ним увидеться. По мере того как проходила неделя, её беспокойство всё возрастало, в субботу оно стало нестерпимым, и когда Маурисио Бабилонья поздоровался с нею в кино, ей пришлось сделать над собой огромное усилие, чтобы он не заметил, что сердце у неё готово выпрыгнуть из груди. Ослеплённая счастьем и одновременно гневом, она в первый раз протянула ему руку, и Маурисио Бабилонья в первый раз её пожал. На какую-то долю секунды Меме раскаялась в своём порыве, но раскаяние тут же превратилось в жестокое удовлетворение, когда она заметила, что его рука тоже влажная и холодная как лёд. Ночью Меме стало ясно, что у неё не будет ни минуты покоя, пока она не докажет Маурисио Бабилонье всей тщетности его надежд, и целую неделю она ни о чём больше не могла думать. Она безуспешно изобретала всевозможные уловки, пытаясь вынудить Патрицию Браун пойти с ней за автомобилем. Наконец воспользовалась приездом в Макондо рыжеволосого американца и потащила его в гараж, якобы поглядеть на новые модели машин. Как только Меме увидела Маурисио Бабилонью, она перестала обманывать себя и поняла — всё дело в том, что она умирает от желания остаться с ним наедине. И он всё понял, едва она появилась в дверях; уверенность в этом рассердила Меме. — Я пришла посмотреть новые модели, — сказала Меме. — Что ж, это неплохой предлог, — ответил он. Меме показалось, будто пламя его высокомерия опалило её, и она стала лихорадочно искать способ унизить Маурисио Бабилонью. Но он не дал ей времени сделать это. «Не бойтесь, — сказал он, понизив голос. — Не в первый раз женщина сходит с ума из-за мужчины». Она почувствовала себя такой беззащитной, что ушла из гаража, даже не взглянув на новые модели, и всю ночь напролёт ворочалась с боку на бок в кровати и плакала от негодования. Рыжий американец, который, по правде говоря, уже начинал её интересовать, казался ей теперь младенцем в пелёнках. Именно тогда она заметила, что жёлтые бабочки предвещают появление Маурисио Бабилоньи. Она встречала их и раньше, чаще всего в гараже, но думала, что их привлекает туда запах краски. Один раз Меме услышала, как они порхают над её головой в темноте зрительного зала. Но только когда Маурисио Бабилонья стал преследовать её, словно привидение, лишь ей одной видимое в толпе людей, Меме сообразила, что жёлтые бабочки имеют какое-то отношение к нему. На концертах, в кино, в церкви во время мессы Маурисио Бабилонья всегда находился среди публики, и, чтобы обнаружить его, Меме достаточно было отыскать взглядом жёлтых бабочек. Однажды Аурелиано Второй разворчался, проклиная их надоедливое кружение, и Меме чуть не доверила отцу свою тайну, как она ему обещала когда-то сделать, но инстинкт подсказал ей — на этот раз он не засмеётся, как обычно: «Что бы сказала твоя мать, если бы узнала!». Однажды утром, когда Фернанда и Меме подстригали розы, Фернанда вдруг вскрикнула и оттащила дочь в сторону — с того самого места, где стояла Меме, вознеслась в небо Ремедиос Прекрасная. Фернанду испугало трепетание, внезапно наполнившее воздух, и на мгновение ей показалось, что чудо сейчас повторится с её дочерью. Но это были бабочки. Они появились перед глазами Меме так неожиданно, словно возникли прямо из солнечного света, и сердце у неё екнуло. В ту же минуту в сад вошёл Маурисио Бабилонья с пакетом в руках, подарком от Патриции Браун, как он сказал. Усилием воли Меме согнала с лица краску смущения и, изобразив довольно непринуждённую улыбку, попросила его положить пакет на перила галереи, так как у неё руки в земле. Фернанда почти не обратила внимания на человека, которого несколько месяцев спустя она выгонит из своего дома, даже не вспомнив, что однажды его уже видела, она заметила только болезненный, жёлтый цвет его кожи. — Очень странный человек, — сказала Фернанда. — По лицу видно — он не жилец на этом свете. Меме решила, что мать всё ещё не может забыть бабочек. Кончив подрезать розы, она вымыла руки, унесла пакет в спальню и там развернула. В пакете оказалось нечто вроде китайской игрушки — пять коробочек, вставленных одна в другую, в последней из них лежала открытка, на которой кто-то, едва умеющий писать, старательно вывел: «В субботу увидимся в кино». Меме испугалась задним числом: ведь пакет немалое время пролежал в галерее и Фернанда могла поинтересоваться его содержимым. Смелость и изобретательность Маурисио Бабилоньи понравились девушке. Однако её наивная уверенность в том, что она обязательно придёт на свидание, задела её. Меме знала, что в субботу вечером Аурелиано Второй занят. Но в течение всей недели она испытывала такое мучительное беспокойство, что в субботу уговорила отца отвести её в кино, а после сеанса прийти за ней. Пока лампы в зале ещё горели, над её головой, не переставая, кружились ночные бабочки. Потом это произошло. Огни погасли, и рядом с ней сел Маурисио Бабилонья. У Меме было такое чувство, словно она беспомощно бьётся в страшной трясине и спасти её может, как это случилось во сне, только этот пропахший машинным маслом человек, еле различимый в темноте зала. — Если бы вы не пришли, — сказал он, — вы бы меня никогда больше не увидели. Меме ощутила на своём колене тяжесть его руки и поняла: с этого мгновения они оба уже не беззащитны. — Что меня в тебе возмущает, — улыбнулась она, — так это твоя манера всегда говорить как раз то, что не следует говорить. Она влюбилась в него до безумия. Потеряла сон и аппетит и так глубоко погрузилась в одиночество, что даже отец стал для неё помехой. Чтобы сбить с толку Фернанду, она сочинила длинный и очень запутанный список разных приглашений и дел, забросила своих подруг и перешагивала через любые условности, лишь бы только повидаться с Маурисио Бабилоньей — всё равно где и в какое время. Сначала ей не нравилась его грубость. Когда они в первый раз остались одни на пустыре за гаражом, он безжалостно довёл её до какого-то животного состояния, совершенно истощившего её силы. Позже Меме поняла, что это тоже вид ласки, тогда она совсем потеряла покой и стала жить только своим любимым, мучимая страстным желанием снова и снова погружаться в сводящий с ума запах машинного масла и жавеля. Незадолго до смерти Амаранты Меме вдруг на короткое время обрела ясность ума и затрепетала от неуверенности в будущем. Тогда она услышала об одной женщине, гадающей на картах, и тайком пошла к ней. Это была Пилар Тернера. Увидев Меме, она сразу же поняла скрытые причины, которые привели девушку в её комнату. «Садись, — сказала Пилар Тернера, — мне не нужны карты, чтобы предсказать судьбу одной из Буэндиа». Меме не знала и так никогда и не узнала, что столетняя пифия приходится ей прабабкой. Да она и не поверила бы этому, выслушав предельно откровенные объяснения Пилар Тернеры, которая внушала ей, что мучительное любовное томление может быть успокоено лишь в постели. Такой же точки зрения придерживался Маурисио Бабилонья, но Меме не хотела верить ему, в глубине души она считала, что он говорит так, потому что невежествен, как всякий мастеровой. Она думала тогда, что одна разновидность любви уничтожает другую её разновидность, ибо человек в силу своей природы, насытив голод, теряет интерес к еде. Пилар Тернера не только рассеяла заблуждение Меме, но предложила к её услугам старую верёвочную кровать, где зачала Аркадио, деда Меме, а потом Аурелиано Хосе. Кроме того, она научила Меме, как предупредить нежелательную беременность с помощью горчичных ванн, и дала ей рецепты напитков, которые, если уж несчастье случится, помогут избавиться от всего — «даже от угрызений совести». После этого разговора Меме ощутила такой же прилив мужества, как в день пьянки с подружками. Смерть Амаранты, однако, вынудила её отложить исполнение задуманного. Пока длились девять поминальных ночей, она ни на минуту не расставалась с Маурисио Бабилоньей, который бродил среди толпившихся в доме людей. Потом начался долгий траур с его обязательным затворничеством, и влюблённым пришлось на время разлучиться. Это были дни, полные такого внутреннего волнения, таких безудержных томлений и таких подавленных порывов, что в первый же вечер, когда Меме удалось выйти из дому, она отправилась прямо к Пилар Тернере. Она отдалась Маурисио Бабилонье без сопротивления, без стыда, без ломанья, проявив столь несомненную одарённость и столь мудрую интуицию, что более подозрительный мужчина мог бы спутать их с самой настоящей опытностью. Они любили друг друга дважды в неделю около трёх месяцев, защищённые невольным сообщничеством Аурелиано Второго, который простодушно подтверждал придуманные дочерью алиби, желая освободить её от материнского ига. В тот вечер, когда Фернанда захватила врасплох в кино Меме и Маурисио Бабилонью, Аурелиано Второй почувствовал угрызения совести и пришёл к дочери в спальню, где её заперли, уверенный, что Меме станет легче, если она изольёт перед ним душу, как обещала это сделать. Но Меме отрицала всё. Она была так уверена в себе, так цеплялась за своё одиночество, что Аурелиано Второму показалось, будто все связи между ними оборвались и никогда они не были ни товарищами, ни сообщниками — всё это лишь иллюзии прошлого. Он подумал, не поговорить ли ему с Маурисио Бабилоньей, может, авторитет бывшего хозяина заставит того отказаться от своих намерений, но Петра Котес убедила его не вмешиваться в женские дела, и он остался витать в стихии нерешительности, теша себя надеждой, что заточение излечит страдания его дочери. Меме не выказывала никаких признаков горя, и, даже напротив, Урсула слышала из соседней комнаты, что она крепко спит ночь, спокойно занимается своими делами днём, регулярно ест и не испытывает никаких нарушений пищеварения. Только одно показалось странным Урсуле после почти двух месяцев содержания Меме под арестом: почему она ходит в купальню не по утрам, как все остальные, а в семь часов вечера. Один раз Урсула хотела даже предостеречь её против скорпионов, но Меме, считавшая, что это прабабка её выдала, избегала разговоров с ней, и та решила не донимать девушку своими стариковскими поучениями. Как только начинало смеркаться, дом наполнялся жёлтыми бабочками. Каждый вечер, возвращаясь из купальни, Меме встречала Фернанду, которая в полном отчаянии уничтожала их с помощью опрыскивателя. «Просто напасть какая-то, — стонала Фернанда. — Всю жизнь мне говорили, что ночные бабочки приносят несчастье». Однажды, когда Меме находилась в купальне, Фернанда случайно вошла в её комнату и увидела, что там дышать нечем от бабочек. Она схватила первую попавшуюся тряпку, чтобы выгнать их, и оцепенела от ужаса, увязав поздние купания дочери с разлетевшимися по полу горчичниками. Тут уж Фернанда не стала ждать удобного случая, как в прошлый раз. На следующий же день пригласила к обеду нового алькальда, уроженца гор, как и она сама, и попросила его поставить ночную стражу на заднем дворе: ей кажется, что у неё воруют кур. А через несколько часов стражник подстрелил Маурисио Бабилонью, когда тот поднимал черепицу, чтобы спуститься в купальню, где среди скорпионов и бабочек, голая и трепещущая от любви, ждала его Меме, как ждала почти каждый вечер все эти месяцы. Пуля, засевшая в позвоночном столбе, приковала Маурисио Бабилонью к постели до конца его жизни. Он умер стариком, в полном одиночестве, ни разу не пожаловавшись, не возмутившись, никого не выдав, умер, замученный воспоминаниями и ни на минуту не оставлявшими его в покое жёлтыми бабочками, ославленный всеми как похититель кур. * * * События, которым предстояло нанести смертельный удар всему Макондо, уже замаячили на горизонте, когда в дом принесли сына Меме Буэндиа. Город находился в таком смятении, что никто не был расположен заниматься семейными скандалами, поэтому Фернанда решила, воспользовавшись благоприятной обстановкой, спрятать мальчика и сделать вид, будто он и не появлялся на свет. Взять внука она была вынуждена — обстоятельства, при которых его доставили, исключали отказ. Вопреки её желанию Фернанде предстояло терпеть этого ребёнка до конца её дней, потому что в нужный час у неё не хватило мужества выполнить принятое в глубине души решение и утопить его в бассейне купальни. Она заперла его в бывшей мастерской полковника Аурелиано Буэндиа. Санта Софию де ла Пьедад Фернанде удалось убедить в том, что она нашла младенца в плывшей по реке плетёной корзине. Урсуле суждено было умереть, так и не узнав тайны его рождения. Маленькая Амаранта Урсула, которая заглянула однажды в мастерскую, где Фернанда кормила малыша, тоже поверила истории о плавающей корзине. Аурелиано Второй, окончательно отдалившийся от жены из-за её дикого поступка, исковеркавшего жизнь Меме, узнал о существовании внука только три года спустя, когда тот по недосмотру Фернанды вырвался из своего плена и появился на минуту в галерее — голый, нечесаный, с атрибутом мужского пола, напоминающим индюшачий клюв с его соплями, похожий не на человека, а на изображение людоеда в энциклопедии. Фернанда не ожидала такой жестокой выходки со стороны своей неисправимой судьбы. Вместе с ребёнком в дом словно вернулся позор, который, как она считала, ей удалось изгнать навсегда. Не успели ещё унести раненого Маурисио Бабилонью, а Фернанда уже продумала до мельчайших подробностей план уничтожения всех следов бесчестья. Не посоветовавшись с мужем, она на следующий день собрала свой багаж, уложила в маленький чемодан три смены белья для дочери и за полчаса до отхода поезда явилась к Меме в спальню. — Пошли, Рената, — сказала она. Фернанда не дала никаких объяснений, Меме со своей стороны не ждала и не хотела их. Она не знала, куда они идут, ей это было безразлично, даже если бы её повели на бойню. С того мгновения, как она услышала выстрел на заднем дворе и одновременно с ним крик боли, вырвавшийся у Маурисио Бабилоньи, Меме не сказала ни слова и больше уже не скажет до конца своей жизни. Когда мать велела ей выйти из спальни, она не причесалась, не умылась и села в поезд как сомнамбула, не обращая внимания даже на жёлтых бабочек, продолжавших кружиться над её головой. Фернанда никогда не узнала, да и не пыталась выяснить, было ли каменное молчание дочери добровольным или девушка онемела после обрушившегося на неё удара. Меме почти не заметила, как они проехали по бывшим заколдованным землям. Она не видела тенистых нескончаемых банановых плантаций по обе стороны железнодорожного полотна. Не видела белых домов гринго с садами, иссушенными жарой и пылью, и женщин в коротких брюках и полосатых сине-белых кофточках, игравших в карты на верандах. Не видела волов, которые тащили по пыльным дорогам повозки, нагруженные бананами. Не видела девушек, которые, как рыбы, резвились в прозрачных реках, огорчая пассажиров поезда видом своих великолепных грудей, не видела грязных и нищих бараков, где жили рабочие, — вокруг этих бараков летали жёлтые бабочки Маурисио Бабилоньи, а в дверях сидели на своих горшках худые, зелёные дети и стояли беременные женщины, выкрикивающие разные непристойности вслед проходящему поезду. Бывало, раньше, когда Меме возвращалась из монастырской школы домой, эти мимолётные картины радовали её, теперь они скользнули по сердцу, не оживив его. Она не взглянула в окно, даже когда пышущие влажным зноем плантации кончились и поезд пересёк поле маков, среди которых всё ещё возвышался обуглившийся остов испанского галиона, и вышёл потом в тот же прозрачный воздух, к тому же пенному и грязному морю, где почти сто лет назад разбились иллюзии Хосе Аркадио Буэндиа. В пять часов дня прибыли на конечную станцию долины, и Фернанда вывела Меме из вагона. Они сели в маленький, похожий на летучую мышь экипаж, запряжённый лошадью, задыхавшейся, как астматик, и проехали через унылый город; над его бесконечными улицами, над потрескавшейся от морской соли землёй звучали такие же гаммы, которые в юности Фернанда слышала каждый день в часы сиесты. Они поднялись на речной пароход, чья железная, изъеденная ржавчиной обшивка дышала жаром, словно печь, а деревянное колесо, загребая воду лопастями, хлюпало, как пожарный насос. Меме заперлась в каюте. Дважды в день Фернанда ставила возле её койки тарелку с едой и дважды в день уносила еду нетронутой, не потому, что Меме решила уморить себя голодом, а потому, что ей был противен запах пищи и желудок её извергал обратно даже воду. Меме ещё не подозревала, что горчичные ванны ей не помогли, так же как Фернанда не знала об этом до тех пор, пока почти через год ей не принесли ребёнка. В душной каюте, измученная постоянным дрожанием железных переборок и невыносимым зловонием, исходящим от ила, поднимаемого со дна колесом парохода, Меме потеряла счёт дням. Прошло много времени, прежде чем на её глазах погибла в лопастях вентилятора последняя жёлтая бабочка и она наконец осознала, что Маурисио Бабилонья мёртв и это уже непоправимо. Но Меме не отреклась от своего возлюбленного. Она продолжала думать о нём, пока они пробирались верхом на мулах через полную миражей пустыню, где блуждал Аурелиано Второй, искавший самую красивую женщину на земле, не переставала думать и когда они по индейским тропам поднялись в горы и вступили в мрачный город с каменистыми крутыми улицами, над которыми раздавался погребальный звон колоколов тридцати двух церквей. Ночь они провели в старинном заброшенном доме, в заросшей бурьяном комнате, постелью им служили доски, разложенные на полу Фернандой. Сорвав с окон шторы, давно превратившиеся в лохмотья, она бросила поверх голого дерева это тряпьё, при каждом движении тела рассыпавшееся в прах. Меме угадала, где они находятся, потому что, лежа без сна, с содроганием увидела, как мимо прошёл одетый в чёрное кабальеро, тот самый, которого в далёкий сочельник принесли к ним в свинцовом сундуке. На следующий день, после мессы, Фернанда отвела её в здание мрачного вида. Меме сразу узнала его по много раз слышанным рассказам матери о монастыре, где её готовили в королевы, и поняла, что путешествие пришло к концу. Пока Фернанда разговаривала с кем-то в соседнем помещении, Меме ждала рядом в приёмной, увешанной большими старинными портретами испанских епископов, написанными маслом, и дрожала от холода, потому что на ней всё ещё было платье из лёгкой ткани в чёрных цветочках и высокие ботинки, покоробившиеся от льдов пустыни. Она стояла посреди приёмной в потоках жёлтого света, льющегося сквозь витражи, и думала о Маурисио Бабилонье, а потом из соседней комнаты вышла очень красивая послушница, держа на руках её чемоданчик с тремя сменами белья. Дойдя до девушки, она, не останавливаясь, протянула ей руку и сказала: — Пойдём, Рената. Меме взяла эту руку и безропотно позволила увести себя. Когда Фернанда в последний раз увидела дочь, та шла, приноравливаясь к шагу послушницы, уже по ту сторону только что закрывшейся за ней железной решётки монастырского двора. Меме всё ещё думала о Маурисио Бабилонье — об исходившем от него запахе машинного масла, о свите из жёлтых бабочек — и будет думать о нём каждый день своей жизни, вплоть до того далёко осеннего утра, в которое она умрёт от старости в мрачной больнице Кракова, умрёт под чужим именем и так и не произнеся ни слова. Фернанда возвратилась в Макондо в поезде, охраняемом вооружёнными полицейскими. Во время путешествия её поразили напряжённые лица пассажиров, войска на улицах городов и селений, разлитое в воздухе ожидание чего-то значительного, что должно произойти, но Фернанда не понимала, в чём дело, пока, уже в Макондо, ей не рассказали, что Хосе Аркадио Второй подстрекает рабочих банановой плантации к забастовке. «Только этого нам не хватало, — сказала себе Фернанда. — Анархиста семье». Забастовка началась через две недели и не имела тех драматических последствий, которых все опасались. Рабочие отказывались срезать и грузить бананы по воскресеньям, их требование выглядело совершенно справедливым, и сам падре Антонио Исабель одобрил его, найдя, что оно отвечает Божеским законам. Победа этой забастовки, так же как и других, вспыхнувших в следующие месяцы, извлекла из безвестности бледную фигуру Хосе Аркадио Второго, прежде слывшего в народе человеком, способным лишь на то, чтобы наводнить город французскими шлюхами. С тем же внезапным приливом решительности, с каким он распродал некогда своих бойцовых петухов, собираясь организовать бессмысленное судоходное предприятие, Хосе Аркадио Второй отказался теперь от должности надсмотрщика банановой компании и встал на сторону рабочих. Очень скоро его объявили агентом международного заговора против общественного порядка. В одну из ночей недели, омраченной зловещими слухами, Хосе Аркадио Второй чудом спасся от четырёх пуль, которые выпустил в него какой-то неизвестный, подкараулив на пути с подпольного собрания. Атмосфера последующих месяцев была такой напряжённой, что даже Урсула ощутила это в своём лишённом света мирке, и ей почудилось, будто она снова переживает те роковые времена, когда её сын Аурелиано набивал свои карманы гомеопатическими шариками заговора. Она хотела потолковать с Хосе Аркадио Вторым, поделиться с ним опытом пережитого, но Аурелиано Второй сообщил ей, что с ночи покушения никто не знает местопребывания его брата. — Точь-в-точь Аурелиано! — воскликнула Урсула. — Похоже, что всё в мире идёт по кругу. Фернанда была далека от треволнений этих дней. После страшной ссоры с мужем, возмущённым тем, что судьбой Меме распорядились без его согласия, Фернанда не соприкасалась с внешним миром. Аурелиано Второй грозился освободить свою дочь из монастыря — если понадобится, то и с помощью полиции, но Фернанда показала ему бумаги, из которых следовало, что Меме приняла монашеский обет по доброй воле. В действительности Меме подписала эти бумаги, находясь уже по другую сторону железной решётки, и сделала это с тем же безразличием ко всему, с каким позволила увезти себя из дому. В глубине души Аурелиано Второй не поверил подлинности предъявленных женой доказательств, как никогда не верил и тому, что Маурисио Бабилонья забрался к ним, намереваясь воровать кур, но оба объяснения помогли ему успокоить свою совесть, вернуться, не терзая себя, под крыло Петры Котес и возобновить в её доме неистовое веселье и обильные пиры. Чуждая тревоге, охватившей весь город, глухая к страшным пророчествам Урсулы, Фернанда подкрутила последние гайки в механизме своего замысла. Она написала пространное письмо Хосе Аркадио, который скоро уже должен был получить сан клирика, и сообщила, что его сестра Рената заболела жёлтой лихорадкой и почила в мире. Потом предоставила Амаранту Урсулу заботам Санта Софии де ла Пьедад и принялась налаживать свою переписку с невидимыми целителями, расстроившуюся из-за несчастья с Меме. Прежде всего она назначила окончательную дату телепатической операции. Но невидимые целители ответили ей, что было неосторожно производить операцию, пока в Макондо не кончились беспорядки. Фернанда, охваченная нетерпением и очень плохо осведомлённая, в следующем письме объяснила им, что никаких беспорядков в городе нет, а всё дело в глупых выходках её сумасброда деверя, который теперь увлекается профсоюзными дурачествами, как раньше был помешан на петушиных боях и судоходстве. Они ещё не пришли к согласию в ту жаркую среду, когда в дом постучалась старая монахиня с плетёной корзиной в руках. Отворившая дверь Санта София де ла Пьедад подумала, что это чей-то подарок, и хотела взять у монашки её ношу, покрытую изящной кружевной салфеткой. Но старуха запротестовала — ей приказали передать корзину лично и в строжайшей тайне донье Фернанде дель Карпио де Буэндиа. В корзине лежал сын Меме. Бывший духовник Фернанды объяснял ей в письме, что мальчик родился два месяца тому назад и они позволили себе окрестить его именем Аурелиано в честь деда, поскольку мать даже не разжала губ, чтобы выразить свою волю. Внутри Фернанды всё восстало против такого глумления судьбы, но у неё хватило сил скрыть это от монахини. — Скажем, что нашли его в корзине, которая плыла по реке, — улыбнулась она. — Никто этому не поверит, — заметила монахиня. — Если все этому верят в Священном Писании, — возразила Фернанда, — не вижу, почему бы им не поверить мне. В ожидании обратного поезда монахиня осталась обедать в доме Буэндиа и ни разу больше не упомянула о ребёнке, как ей это и велели в монастыре, но всё равно Фернанду угнетало присутствие нежелательного свидетеля её позора, и она пожалела, что вышел из моды средневековый обычай вешать гонца, явившегося с дурными вестями. Тогда Фернанда и приняла решение, как только уедет монахиня, утопить младенца в бассейне, но у неё не хватило на это духу, и она предпочла терпеливо ждать, пока беспредельная благодать Господня не избавит её от обузы. Новому Аурелиано уже исполнился год, когда напряжение, не оставлявшее Макондо, внезапно разрядилось взрывом. Хосе Аркадио Второй и другие профсоюзные вожаки, которые ушли в подполье, к концу недели неожиданно появились в городе и организовали демонстрацию в посёлках банановой зоны. Полиция ограничивалась лишь наблюдением за порядком. Однако ночью в понедельник профсоюзных руководителей выволокли из постелей, надели им на ноги пятикилограммовые кандалы и отправили в тюрьму главного города провинции. Среди других были взяты Хосе Аркадио Второй и Лоренсо Гавилан, полковник, участник мексиканской революции, находившийся в изгнании в Макондо, который утверждал, что был свидетелем героических подвигов своего кума Артемио Круса.[20] Но меньше чем через три месяца все они уже снова оказались на свободе, потому что правительство и банановая компания не смогли прийти к соглашению о том, кто должен оплачивать питание арестованных. Новая волна недовольства была вызвана недоброкачественностью пищевых продуктов и каторжными условиями труда. Кроме того, рабочие жаловались, что им платят не деньгами, а бонами, на которые нельзя ничего купить, кроме виргинской ветчины в магазинах компании. Хосе Аркадио Второго посадили в тюрьму как раз за то, что он разоблачил систему бон. Он объяснил, что система удешевляет содержание торгового флота компании, ибо обратным рейсом суда везут товары для магазинов, а не будь этого груза, им пришлось бы ходить порожняком от Нового Орлеана до портов, где они загружаются бананами. Остальные претензии рабочих касались бытовых условий и медицинского обслуживания. Врачи компании не осматривали больных, а просто выстраивали их в очередь перед амбулаторией, и медицинская сестра клала каждому на язык по пилюле цвета медного купороса, независимо от того, чем страдал пациент — малярией, триппером или запором. Это была до такой степени общая терапия, что дети становились в очередь по нескольку раз и, вместо того чтобы глотать пилюли, уносили их домой, где использовали при игре в лото вместо фишек. Рабочие жили в страшной скученности в развалившихся бараках. Инженеры не потрудились построить им отхожие места, а поставили в посёлках на рождество по одной переносной уборной на каждые пятьдесят человек, показав при всём честном народе, как следует пользоваться этими сооружениями, чтобы они служили подольше. Одряхлевшие адвокаты в чёрных сюртуках, которые в былые дни осаждали полковника Аурелиано Буэндиа, а теперь представляли интересы банановой компании, опровергали все обвинения рабочих с ловкостью, граничившей с колдовством. А когда рабочие составили общую, единогласно одобренную петицию, то прошло немало времени, прежде чем удалось официально довести её до сведения банановой компании. Стоило только сеньору Брауну услышать о петиции, как он тотчас же прицепил к поезду свой великолепный вагон со стеклянной крышей и исчез из Макондо вместе с наиболее крупными представителями фирмы. Однако в следующую субботу рабочие разыскали одного из них в борделе, где он лежал голый с женщиной, согласившейся заманить его в ловушку, и заставили подписать копию петиции. Траурные законники тем не менее доказали на суде, что этот человек не имел никакого отношения к банановой компании, и, чтобы никто не усомнился в их аргументах, вынудили власти посадить его в тюрьму как самозванца. Позже рабочие захватили самого сеньора Брауна, путешествовавшего инкогнито в третьем классе, и заставили его подписать другую копию петиции. На следующий день он предстал перед судьями, волосы у него были выкрашены в чёрный цвет, и говорил он на безукоризненном испанском языке. Адвокаты доказали, что это не сеньор Джек Браун, главный директор банановой компании, уроженец города Пратвилл, штат Алабама, а безобидный торговец лечебными травами, родившийся в Макондо и там же окрещенный именем Дагоберто Фонсека. Вскоре, после новой попытки рабочих добраться до сеньора Брауна, законники развесили в общественных местах копии свидетельства о его смерти, заверенного консулами и советниками посольства и удостоверявшего, что девятого июня Джек Браун был раздавлен пожарной машиной в Чикаго. Устав от этого казуистического бреда, рабочие махнули рукой на местные власти и обратились со своими жалобами в верховные судебные органы. Но и там фокусники от юриспруденции доказали, что требования рабочих совершенно незаконны по той простой причине, что в штатах у банановой компании нет, никогда не было и не будет никаких рабочих — она их нанимала от случая к случаю для работ, носивших временный характер. Так были развеяны лживые измышления о виргинской ветчине, чудодейственных пилюлях и рождественских уборных, и решением суда было установлено и торжественно провозглашено повсюду, что рабочих как таковых не существовало. Началась мощная забастовка. Работы на плантациях прекратились, фрукты гнили на корню, поезда из ста двадцати вагонов стояли неподвижно в тупиках железной дороги. Города и селения наполнились безработными. На улице Турков наступила нескончаемая суббота, в бильярдной «Отеля Хакоба» у столов круглые сутки толклись игроки, ожидая своей очереди. В тот день, когда было объявлено, что армия получила приказ восстановить общественный порядок, Хосе Аркадио Второй как раз находился в бильярдной. Хотя он и не был наделён даром ясновидения, но это сообщение воспринял как предвестие смерти, которой ждал с того далёкого утра, когда полковник Геринельдо Маркес позволил ему посмотреть на расстрел. Однако дурное предчувствие не лишило его свойственной ему выдержки. Он ударил кием по шару и сделал задуманный карамболь. Через некоторое время грохот барабанов, лающие звуки горна, суета и крики на улице сказали ему, что не только партии в бильярд, но и другой безмолвной и одинокой игре, которую он со дня той казни на рассвете вёл с самим собой, настал конец. Тогда он вышел на улицу и увидел их. Там было три полка, от их мерного шага под барабанный бой тряслась земля. Сияющий полдень пропитался зловонным дыханием этого многоглавого дракона. Солдаты были низкорослые, плотные, грубые. От них исходил запах лошадиного пота и распаренной на солнце сыромятной кожи, и чувствовалось в этих людях молчаливое и неодолимое бесстрашие жителей гор. Хотя ушёл целый час, пока они промаршировали мимо Хосе Аркадио Второго, можно было подумать, что тут не больше нескольких отделений, которые всё ходят и ходят по кругу, до того они были похожи друг на друга, словно дети одной матери, и все с одинаково тупым видом несли на себе тяжесть ранцев и фляг, и позор винтовок с примкнутыми штыками, и чумной бубон слепого повиновения, и чувство чести. Со своего сумрачного ложа Урсула услышала их шаг и подняла руку, сложив пальцы крестом. Санта София де ла Пьедад на мгновение застыла, склонившись над расшитой скатертью, которую кончала гладить, и подумала о своём сыне, Хосе Аркадио Втором, а тот стоял в дверях «Отеля Хакоба» и невозмутимо смотрел, как проходят последние солдаты. Сторінка 7 Назад Далі Перейти на сторінку: |
|
Всі твори, представлені в розділі БІБЛІОТЕКА сайта www.straus.net.ua, взяті з відкритих джерел. Авторам, котрі бажають або не бажають бачити свої твори на цьому сайті, необхідно написати нам звідси. А роскомнадзору йти слідом за руським ваєнним карабльом. |